1-2-3-4-5-6-7-8-9

Глава 9. Левушка Бакст.

Поднявшись как-то раз в ателье к Альберу (За эти годы (а именно в 1886 г.) Альбер успел перебраться из третьего этажа нашего дома в четвертый (благо оттуда выехала женская гимназия Гедда) и построил себе еще специальную мастерскую над крышей. Это ателье было довольно обширно и состояло из двух половин, соединенных аркой. Кроме того, к нему примыкала еще комната, откуда был выход на черную лестницу. Другой, передний, ход вел в мастерскую прямо из передней, по узкой лестнице с перилами кованого железа. Главным украшением мастерской была большая венецианская перспективная картина XVIII в., изображавшая улицу, уставленную роскошными дворцами и оживленную персонажами — кавалерами в цветных кафтанах и дамами в широчайших робронах. Кроме того, на стенах висели произведения самого Альбера и его друзей, среди которых было пять акварельных портретов — один, работы С. Александровского, изображал нашего отца с орденской лентой через плечо, а остальные — детей Альбера работы художников А. П. Соколова, того же Александровского и Морозова. Первые два года жена Альбера, Мария Карловна, продолжала жить в одной квартире с мужем, но осенью 1889 г., ввиду готовившегося развода, покинула ее. Альбер прожил в этой “новой” квартире до самого момента, когда он летом 1924 г. навсегда покинул родину.), — это было в марте 1890 г., — я встретил там одного незнакомого мне молодого человека. Он попал к Альберу в качестве друга детства Марии Шпак, на которой мой брат собирался жениться, но которая из-за своего слабого здоровья проводила зиму в Крыму. Альбер отрекомендовал мне своего нового знакомца как талантливого художника, но я на эту рекомендацию не обратил серьезного внимания, так как Альбер иначе вообще никого из художников не величал. Наружность господина Розенберга не была в каком-либо отношении примечательна. Довольно правильным чертам лица вредили подслеповатые глаза (“щелочки”), ярко-рыжие волосы и жиденькие усики над извилистыми губами. Вместе с тем, застенчивая и точно заискивающая манера держаться производила если не отталкивающее, то все же не особенно приятное впечатление. Господин Розенберг много улыбался и слишком охотно смеялся. Вообще же было заметно, что он необычайно счастлив, что попал в дом к такому известному художнику, каким в те времена был мой брат.

Впрочем, и я едва ли произвел выгодное впечатление на своего нового знакомого. Как раз я только что тогда побывал на дневном спектакле мейнингенцев, и, как это бывало со мной каждый раз, когда я находился под каким-либо особенно возбуждающим впечатлением, я находился в состоянии своего рода “транса”. Я кривлялся, дурачился, произносил крикливым голосом озадачивающие речи, карикатурно имитировал пафос немецких актеров. Возможно, что господин Розенберг счел меня прямо за полуумного. (Вообще в эту “мейнингенскую” эпоху я охотно корчил из себя лицедея. Одним из моих “номеров” было разыгрывание сцены отчаяния и самоубийства Франца Моора из последнего акта шиллеровских “Разбойников”. Бешеная игра Карла Вейзера произвела на меня, еще при первом гастролировании мейнингенцев в 1885 г., особенно сильное впечатление. И вот именно эту игру, состоявшую из одного метания, шипения, скрежета зубов и диких выкриков, я передавал, возможно, что и не без удачи. Во всяком случае, каждое такое мое выступление на семейных сборищах или на художественных журфиксах у Альбера вызывало шумный успех, а И. Е. Репин, так тот даже пожимал мои руки, рассыпался в комплиментах (на них он вообще не скупился) и прочил мне самую блестящую будущность на поприще трагического актера. Этот номер подносился гостям экспромтом (по их настойчивым просьбам) и, когда это бывало у Альбера, то гости рассаживались вдоль стен, мне же предоставлялась вся середина довольно обширной гостиной с непременным свободным доступом к окну, ибо кончалась сцена на том, что я срывал шнур, подхватывающий занавеску, и им душил себя. —До этой же эпохи, тогда, когда у меня еще не росла борода (начавшая пробиваться на исходе пятнадцати лет), подобным же номером на семейных вечеринках было изображение мной самой Вирджинии Цукки (!) в разных ролях и танцах, причем моим партнером бывал Володя Кинд. Кажется, я уже рассказывал о том, как Володя, еще совсем юным мальчиком, сам на таких же вечеринках выступал в виде балерины; технически его танцы оставляли далеко позади мои. Володя в настоящем газовом тю-тю и в трико телесного цвета удивительно мило выглядел и должен был выслушивать иногда и очень пламенные признания со стороны господ, принимавших его за девочку.) Обменявшись, однако, несколькими фразами в более спокойном тоне, я удостоверился, что он очень интересуется искусством, и сразу тогда решил, что не мешает свести с ним более тесное знакомство: в те годы я буквально охотился за новыми членами нашего кружка, и при каждой новой встрече задавал себе вопрос — не может ли данное лицо стать нашим союзником, не “поддастся ли оно просвещению в нашем духе?”.

Относительно Розенберга мне сразу показалось, что хоть я еще не знаю, какой он художник, хоть с виду он и очень скромный, вовсе не блестящий малый, все же “он нам подходит”! Не откладывая, я и пригласил его к себе на ближайшее собрание друзей, а Валечку и Диму предупредил, что придет некий молоденький (он был старше меня на три года) художник-еврейчик, что стоит им заняться и потому я их прошу не слишком его смущать, чтобы сразу не спугнуть. Последняя просьба была не лишняя. Оба моих друга отличались несравненно меньшей терпимостью, нежели я, а к тому же в своей компании они охотно распускались, и тогда невоздержанность их языка могла быть иногда и оскорбительной. Особенно Дима отличался этим дефектом: он с какой-то непонятной жестокостью озадачивал новичков колкими замечаниями и коварными вопросами. Вообще Дима a priori презирал всякого нового знакомого; в нем возникал вопрос — достойно ли данное лицо знаться с ним, с таким феноменом ума, остроумия и образованности, каким он себя (не без некоторого основания) считал. Но все обошлось благополучно. Введение в наш кружок Левушки Розенберга произошло без какого-либо трения, и к концу первого же вечера он так освоился, что стал свободно высказывать свои мнения и попробовал даже поспорить с одним и с другим. Помнится, что какой-то художественный спор возник между ним и Скалоном, и я с удовольствием убедился в том, что в лице Левушки Розенберга мы, “идеалисты”, получили подкрепление. Ясно было, что и ему претят теории материалистического и утилитарного уклона и что он — художник в душе. Кроме того, меня тронуло, с какой жадностью Розенберг разглядывал иллюстрации в журналах и в книгах, причем некоторые его замечания свидетельствовали об его вообще вдумчивом отношении к искусству. Правда, тут же обнаружилось, что его education artistique etait a completer1. Он, например, не был знаком с целым рядом наших тогдашних кумиров — с Беклиным и Менцелем во главе, а об английских прерафаэлитах имел самое смутное, “чисто литературное” представление. Что же касается до современной французской живописи, он абсолютно отрицал значение импрессионистов, о которых, впрочем, имел одно только теоретическое представление — по роману “L’Oeuvre”2 Золя. Напротив, Левушка придавал преувеличенное значение разным модным художникам как русским, так и иностранным — К. Маковскому, Семирадскому, Фортуни, Мейсонье, Жерому, Фламенгу, Маккарту и даже Зихелю. Для нас же все эти мастера были “пройденными вехами”.


1 Художественное образование оставляло желать лучшего (французский).
2 “Творчество” (французский).

1-2-3-4-5-6-7-8-9


Верхняя часть левой створки Тифенбронского алтаря (Лукас Мозер, 1431 г.)

Иллюстрация

Воскресенье Христово (Г. Мульштер)


Главная > Книги > Книга третья > Глава 9. Левушка Бакст.
Поиск на сайте   |  Карта сайта