1-2-3-4

Вообще вопрос о том, в чем должно заключаться воспитание художника, — точнее, какое воспитание полезнее всего для тех, которые призваны развиваться в художников, — вопрос этот остается для меня и до сих пор неразрешенным. Одно можно только сказать про художников (точнее, про тех, кто готовятся стать художниками), — что для них общий закон не писан, а писан иной закон. Им нужна своеобразная “эстетическая и моральная гигиена”. Я при этом вовсе не имею в виду какое-либо преимущество художественных натур перед другими; не в том интерес — выше ли, ниже ли стоит художник по сравнению с другими людьми, а в том, что, несомненно, он обретается в какой-то иной плоскости и, пожалуй, именно в этом весь смысл его существования. Моральное развитие художника должно идти своим особым путем, и этот путь лежит в иной сфере, нежели моральное развитие “простых смертных”. Вся его натура так устроена, что даже в самом своем бессознательном периоде он по-особенному выхватывает из окружающей жизни то, что ему может “пригодиться”. Бывает, что сопротивление окружающей среды этому процессу только усиливает такую страсть к выхватыванию. В моем случае сопротивление мамочки было очень слабым, и я лично с ним просто не считался, а “поощрение” папочки было очень деликатным, и благодаря этому я мог развиваться согласно тем импульсам, которые лежали внутри меня и которые определили весь мой жизненный путь.

Я сейчас не стану останавливаться на всех литературно-художественных увлечениях своих детских лет, но для полноты я все же не могу не упомянуть о моих любимых сказках Перро, Эмиля Сувестра, госпожи д’Онуа и Андерсена, о Мюнхаузене, а также о “романах” графини де Сегюр. К десяти годам моими любимцами становятся сокращенные романы Фенимора Купера, “Робинзон Крузо” и Жюль Верна, “80000 верст под водой” которого была первая самостоятельно мной прочитанная книга.

Из всех французских сказок моими любимыми были “Мальчик-с-пальчик”, “Белая кошечка” и “Красавица и чудовище”. Первая из этих сказок, которая, как и многие другие, была мне известна и во французской и в немецкой редакции, вызывала очень странную смесь бесконечной жалости и какого-то неосознанного “садизма”. Я переживал все ужасы вместе с заблудившимися ребятишками, от которых ожесточившиеся в нужде родители предпочли избавиться, но я почему-то был не прочь, чтобы людоед хотя бы одного из них сожрал, и я откровенно радовался тому, что он зарезал всех своих прекрасных дочерей, имевших странную привычку спать с коронами на голове. До одури я мечтал об обладании семиверстными сапогами людоеда, хотя и считал весьма неудобным каждым взмахом перелетать все семь верст без возможности по дороге остановиться, где захотелось бы. При моем обожании кошачьего царства (вечно у меня был под рукой котенок, которого я мучил своими исступленными ласками), сказка об очаровательной принцессе, превращенной в белую кошечку, доставляла мне несказанное удовольствие, и я не уставал ее слушать в мамином чтении (иногда среди ночи, в долгие часы бессонницы). Впрочем, мое обожание (я настаиваю именно на этом слове) кошек не совсем согласовалось с “благополучным” исходом сказки. Я бы на месте принца, явившегося освобождать кошечку-принцессу, предпочел бы, чтобы так она и оставалась кошкой, тогда как в том, что он, все же сдавшись на ее убеждения, решился отрубить ей голову, я видел не только жестокий, но и в некоторой степени неблагоразумный, ненужный для счастья поступок. Самой же любимой историей, самой страшной и в то же время самой пленительной была для меня сказка о “Красавице и чудовище”. Без содрогания я не мог глядеть на картинку Берталя в томике “Bibliotheque Rose”1, когда над обнимающим обреченную дочку отцом подымается косматая лапа чудовища. Я вполне понимал и чувства этой девушки, которая, будучи тронута беспредельным вниманием к ней чудовища, в конце концов из жалости и для того, чтобы его утешить, признается ему в любви. Эта сцена одиноко страдающего под кустом кошмарно безобразного рогатого существа, которое удалилось в сад с роскошного бала, данного им в честь пленившей его девушки, трогала меня до слез, и мне впоследствии всегда казалось, что это превосходный сюжет для театра.

Многие сказки Андерсена принадлежали тоже к моим любимым, но не те, в которых чувствовались какие-то “моральные” тенденции. Иные из них я и вовсе не ценил, хотя мамочка из педагогических соображений старалась мне разъяснять все те прекрасные мысли, которые в них вложены. Зато “менее осмысленные” сказки Андерсена про “Стойкого оловянного солдатика”, про “Дорожного товарища”, про “Старый дом” и более всего про “Русалочку” принадлежали (да и до сих пор принадлежат) к любимым мной особенно нежной любовью. И во всех них странная смесь печальной драмы с чем-то радужным и чудесным являлась главной основой их трогательности. В “Солдатике” (как в “Гулливере” или в “Щелкунчике” Гофмана) я, кроме того, особенно ценил прелесть всего этого миниатюрного игрушечного мира. В “Русалочке” меня пленила смесь горького со сладким, а также то переплетение всяких миров, к которому почему-то в детстве особенно влечет. В частности, мир подводный меня необычайно притягивал, и я не раз, купаясь в Финском заливе, рисковал захлебнуться, пытаясь долго оставаться под водой и воображая, что я уже в царстве морского царя, у которого такие очаровательные дочки. Что у последних рыбьи хвосты вместо ног, меня не смущало; напротив, я бы сказал, что это даже сообщало этим особам, в существование которых я абсолютно верил, особую прелесть. Вообще в детстве, да и позже я был очень жаден до вещей фантастических с примесью чего-то жуткого или даже ужасного. На этой склонности построена и моя любовь к Э. Т. А. Гофману, с которым я познакомился, когда мне было пятнадцать лет. На этой склонности покоится и моя нежность к книжке Эмиля Сувестра “Le Foyer Breton”2, в которой этот типичный для эпохи juste Milieu3 автор передает всякие бретонские легенды. Впрочем, я не уверен, чтобы эта нежность была вызвана именно текстом Сувестра; вызывали ее главным образом прелестные иллюстрации, принадлежащие одному из самых тонких рисовальщиков романтической эпохи — ныне несправедливо забытому Пенгильи. Иные из этих картинок оставили во мне неизгладимое впечатление. Особенно запомнились: сцена, где прекрасная дама оказывается привязанной к скелету своего мужа или где за бретонским крестьянином, кружась, несутся крохотные кориганы4, или еще та картинка, на которой представлено появление гроба в комнате гостиницы, у самого алькова, куда улегся путник. Такие сцены мерещились мне в часы бессонницы; я как можно плотнее с головой укутывался в простыню, только бы как-нибудь нечаянно не увидать этих злобных кориганов или такой вот окруженный свечами гроб!

Совсем в другом роде было наслаждение, которое я получал от всего шутливого и вздорного. Но это уже такая широкая область, что я никак не в состоянии перечислить хотя бы главное. Задача облегчится, если я просто назову четыре имени: барона Мюнхаузена, в качестве гениального литературного враля, и трех рисовальщиков: Берталя, Буша и Оберлендера5 , в качестве “изобразителей смешных вещей”. Разумеется, сопоставление трех последних имен позволительно только в “сувенирном аспекте” — потому что все трое одинаково на меня действовали в детстве. Если же взвесить их действительное художественное достоинство, до которого мне тогда не было дела, то величины эти окажутся несоизмеримыми. Берталь — милый французский забавник, очень ловко рисовавший и создавший несколько уютнейших книжек вроде “Маши-Разини” или “Гоши Долгие руки” (не знаю их французских названий — в детстве у меня были лишь русские переиздания, рисунки которых все же печатались и раскрашивались в Париже); истории в них уморительны, а картинки, нарисованные нервным штрихом и аппетитнейшим образом раскрашенные, полны жизни. И все же это только “детские иллюстрации”. Другое дело Буш и Оберлендер... Но что сказать об этих двух “колоссах юмора”, к которым я еще присоединяю первого сотрудника “Punch”’a Dicky Doule6 и Гюстава Доре! Впрочем, Буш, в свою очередь, возвышается над другими. Буш как автор рисунков и одновременно как сочинитель текста, несомненно, явление гениальное, равное по своему калибру Домье, а то и Свифту или Рабле. Его творения наполнены стихией смеха, но под этой стихией, ничуть не омрачая ее, лежит стихия трагическая. Поистине чудесное сочетание и тем более чудесное, что вбираешь его в себя совершенно естественно, сам того не замечая.


1 Серия изданий для юношества, основанная в 1857 г. французским издательством Ашетт.
2 “Бретонский очаг” (французский).
3 Эпоха политики “золотой середины”, проводившейся в царствование Луи Филиппа (1830 — 1848 гг.).
4 Гномы, духи в бретонских легендах.
5 Берталь (псевдоним Шарля Арну (1820 — 1883 гг.)) — французский иллюстратор и карикатурист, работал в журналах “Magasin pittoresque”, “Journal pour rire”, “Journal pour tous”. Буш Вильгельм (1832 — 1908 гг.) и Оберлендер Адольф (1845 — 1923 гг.) — немецкие карикатуристы, сотрудники журнала “Fliegende Blatter”.
6 Дик Дойль (1824 — 1883 гг.) — английский рисовальщик и карикатурист, печатался в сатирическом журнале “Punch” (“Петрушка”).

1-2-3-4


К Троице (С.А. Коровин, 1896)

Любовь земная и Любовь небесная (Тициан)

Охота на оленя (Мастер домовой книги)


Главная > Книги > Книга первая > Часть вторая > Глава 5. Любимые книжки > Глава 5. Любимые книжки
Поиск на сайте   |  Карта сайта