1-2-3-4-5

Глава 31. Последние месяцы пребывания в Париже.

Поездка в Лондон (весна 1899 г.) Хэмптон-Корт

На похороны моего отца пришли все мои друзья, и в этой печальной обстановке произошло мое первое свидание с ними после разлуки в несколько месяцев и после выхода в свет первого номера “Мира искусства”. На следующий же день после погребения я отправился к Сереже, продолжавшему жить в доме № 45 на Литейном проспекте, однако теперь это уже не была его личная квартира, а это стало редакцией нашего журнала. Тут я познакомился со всем редакционным бытом. Дима меня посвятил во всю “кухню”, каким образом пополняется “портфель редакции”, где и как “Мир искусства” печатается, как происходит корректура, как изготовляются специально для журнала фотографии и т. д. Из всего этого я понял, что он взял на себя всю “грязную” и наиболее скучную, но сколь необходимую часть работы — и это для того, чтобы кузен Сережа мог вполне развернуться и свободно проявлять свои творческие силы. Мне все это немало импонировало, а то, что уже во втором номере должны были пойти мои милые “Смолянки” Левицкого из Петергофского дворца, показалось мне залогом того, что в будущем наш журнал будет знакомить русское общество (а там “и Европу”) со всем тем, что у нас имеется самого прекрасного.

Однако во второе мое посещение “Редакции”, на следующий день, когда все наиболее жгучие темы были исчерпаны и когда я уже счел себя каким-то “членом редакционного комитета” и только стремился скорее взяться за работу (на первых порах хотя бы только в качестве заграничного корреспондента), между мной и друзьями произошла серьезная размолвка. На мой вопрос, когда они думают поместить присланную мною из Парижа статью о жанровой живописи, я из разных недоговорок и хитрений понял, что они вообще помещать ее не намерены. Против ее помещения были не только Дима и под его влиянием Сережа, но и все прочие, т. е. Нувель, Бакст и Нурок. Выходило, что я не сумел угадать основной дух журнала и что моя статья могла бы прозвучать в нем как нежелательный диссонанс. Теперь (после стольких лет) я и сам нахожу, что, в сущности, они были правы, что моя статья была просто преждевременной и до известной степени “нетактичной”. Журнал выступал как поборник “чистого искусства”, а своими врагами он считал в первую голову всесильных в те дни, официально признанных передвижников (Академия художеств после своей недавней реформы была передана передвижникам с типичным “жанристом” Вл. Маковским во главе),— между тем, моя статья могла сойти за превозношение как раз того, чему себя посвящали наиболее характерные и видные представители общества Передвижных выставок. Другое дело, если бы посредством ряда статей мы постепенно подготовили бы почву, приучили наших читателей к нашей “широкоохватывающей свободе”, допускавшей “сосуществование на Парнасе” всего, что только отмечено печатью даровитости, что содержит в себе живую искру. Без такой подготовки моя статья должна была вызвать недоумение среди единомышленников и полное недоразумение во всем художественном мире. Все это, повторяю, я впоследствии отлично понял, но тогда я был главным образом возмущен фактом, что мои товарищи (а в некотором отношении “ученики”) “дерзают” перечить моим директивам, вместо того, чтоб с благодарностью принять мой вклад. Я даже не пробовал спорить, а потребовал, чтоб статья была бы мне возвращена, причем я тут же про себя решил, что участвовать в журнале я не стану. Свою досаду я скрыл и продолжал бывать чуть ли не каждый вечер у Сережи, но, вернувшись к себе в Париж, я оттуда написал письмо, в котором, не объявляя форменной войны и продолжая считать своих друзей за таковых, я предупреждал, что они в дальнейшем на мое сотрудничество не должны рассчитывать.

На деле, как и можно было ожидать, все обернулось иначе. Не ожидая момента своего возвращения на родину, я при первой же попытке Сережи и Димы разъяснить недоразумение протянул им руку и даже стал посылать им заметки и статьи для журнала. С лета же 1899 г., которое я провел в Финляндии, я всецело впрягся в общую работу и стал одним из самых активных участников “Мира искусства”. Кое-что мне и тогда продолжало не нравиться, но теперь я уже был одним из хозяев общего дела, и мало-помалу мне удалось внести в него все те исправления, которые я считал необходимыми.

Итак, эта размолвка с друзьями была кратковременной и она не имела дурных последствий. Напротив, моя размолвка с двумя княгинями оказалась окончательной, но об этом я уже вкратце рассказал.

Доставшуюся после размолвки с княгиней Тенишевой независимость я использовал с каким-то упоением. Это сказалось и на моем художественном творчестве, в том, что я сразу затеял массу картин, а также и в том, что я для этих своих замыслов с удвоенным интересом и усердием стал собирать материалы, покупая всякую всячину у торговцев эстампами. Решив, что пора возвращаться домой, мне хотелось запастись всем тем, что мне еще мог дать Париж,— я сомневался, чтоб мне в скором будущем удалось бы снова оказаться в этом чудесном городе и еще менее, чтоб я мог в нем пожить.

В те же последние парижские месяцы мне довелось вернуться и к некоторым русским темам и настроениям. Это явилось как бы предвкушением того, что меня ожидало на родине. В Париже появился московский издатель Кончаловский (отец известного художника), и он заказал нам (мне, Сомову и Лансере) часть иллюстраций к затеянному им популярному изданию Пушкина. К стыду своему, я сейчас не могу вспомнить, что должен был сделать Сомов (“Графа Нулина”?) (В 1899 г. К. А. Сомовым были сделаны иллюстрации к поэме “Граф Нулин” (Сочинения А. С. Пушкина, т. 2, М., 1899) (бум., тушь, акв., перо).) и даже исполнил ли он что-либо, мне же с Женей достались “Дубровский” и “Пиковая Дама”. Для первой из этих повестей я сделал заставку, изображающую возвращение Дубровского в отцовскую усадьбу, а Женин рисунок изображает нападение в лесу на свадебную карету; для “Пиковой” же “дамы” я нарисовал заставку, представляющую графа Сен-Жермена среди игральных карт и сцену смерти старухи графини. Задача этих иллюстраций была не из трудных, но все же она заставила меня с усердием заняться изучением при помощи графических материалов русских нравов пушкинской эпохи, и с этой целью я перерыл в Кабинете эстампов все, что имелось там русского. Оказалось не так уж мало. Тут я впервые познакомился с гравюрками Гейслера (и не в тусклых воспроизведениях, а в самих оригиналах, раскрашенных от руки), в совершенном же восхищении я был от (тоже раскрашенных) акватинт Аткинсона в его капитальном труде, посвященном России и русским нравам, и от литографированных видов Петербурга Галактионова, Мартыванова, Сабата и Шифлара, А. Брюллова и т. д. И как раз оказалось, что некоторыми из этих сокровищ я могу и сам обладать. У Пруте и у одного букиниста по соседству с Национальной Библиотекой нашлись те же, столь меня пленившие, листы, и стоили они не разорительно дорого.

1-2-3-4-5


С.П. Дягилев. Париж. 1907 г.

Жертвоприношение Авраама (Питер Ластман)

Введение во храм Пресвятой Девы (Тициан)


Главная > Книги > Книга четвёртая > Глава 31. Последние месяцы пребывания в Париже.
Поиск на сайте   |  Карта сайта