Роль Людовика XIV
В творчестве графиков, особенно Калло и Босса, в бытовых картинах натуралистического направления Валантена, братьев Ленэн и Себастьяна Бурдона, отчасти в историческом пейзаже и, наконец, в работах плеяды портретистов уже в середине XVII в. стал намечаться во французской живописи поворот от условности академизма в сторону живой правды. Однако одно обстоятельство огромного значения помешало дальнейшему движению — вернее, отсрочило его на целые полвека. Это обстоятельство есть воцарение короля Людовика XIV.
В нашу задачу не входит рассмотрение того, что, в сущности, представляло из себя новое европейское светило: действительно ли личность исключительного дарования или лишь выражение идеалов целого общества, целой эпохи. За символическое значение Людовика XIV говорит то, что еще не было его на свете, как уже все как бы приготовилось к тому, чтобы встретить какого-то «Мессию монархизма», сотворить себе бога, который воплотил бы идеалы феодалов, сгруппировавшихся вокруг трона и утончившихся в атмосфере двора.
Именно во Франции, в силу всевозможных причин (среди которых не последнее место занимает мудрое правление Генриха IV и Ришелье), именно в умиротворенной, объединенной, разбогатевшей Франции, а не в разоренной Испании, не в пестрой Германии, не в порабощенной Италии, не в переживавшей острый внутренний кризис Англии, — могло и должно было теперь совершиться чудо «нового золотого века». Но, с другой стороны, не надо игнорировать и личные качества «Короля-Солнца». Если даже принимать его царствование за сплошное театральное представление, если даже считать, что для него было все заранее «уготовано», все же придется отдать справедливость Людовику в том, что с выпавшей ему ролью он справился как никто, и что, во всяком случае, комедиант он был прямо гениальный.
И вот что получилось как следствие подлинной одаренности Людовика. Искусство, расцветшее вокруг его трона и согретое исходящими от него лучами, искусство это, лишенное жизненности в более интимном смысле, получило все же своего рода жизненность, моментами доходившую до такой силы утверждения, что и до сих пор относительно некоторых памятников той эпохи не знаешь, не следует ли их пленительный обман предпочесть истине многого другого.
И как понятно, что в свое время этот расцвет (пусть фальшивый, но все же яркий), обладавший всею иллюзией жизни, убедил всех в своем самодовлеющем значении. Не в шутку, не из лести, не из корыстных побуждений и соображений люди тогда говорили, что в Корнеле и в Расине возродились Эсхил и Эврипид, что Версаль превзошел все сооружения древних, что Боссюэт равен святому Августину, а Фенелон — св. Франциску, что наступил вообще момент какой-то высшей точки культуры христианской эры; нет, говоря это, все верили и были счастливы от такой веры. И волны этого убеждения не только расходились по цветущей Франции, но они стали все сильнее и сильнее проникать и за Ла Манш, и за Пиренеи, и за Рейн. Уже к концу века «французская мода» и отчасти личные вкусы самого короля оказались господствующими всюду: и в угрюмой Испании, и в варварской Германии, и в государстве, натравливавшем остальную Европу на «нового Александра», — в Англии, и даже в угнетенных Францией Нидерландах. Только теперь присоединилась к общему политическому и культурному концерту далекая Московия, но и она приняла (правда, в несколько «немецком» переложении) все ту же французскую моду, ставшую отныне модой европейской, почти что мировой.
На то были глубокие внутренние основания, изложение которых можно объединить формулой: из всех разновидностей общей европейской цивилизации французская культура оказалась наиболее широкой и наименее исключительной. Недаром главным сближающим элементом в общей образованности является с этих пор вежливость в характерно французской окраске.
Что значит вежливость, как не соблюдение собственного достоинства при отдании всего должного каждому, с кем сводит жизнь. Правда, такая urbanite ведет к некоторому обезличиванию; приходится и щадить противника и прятать все, что находишь в себе слишком особенного, колкого для других. Можно утверждать, что в этом желании «быть со всеми и со всем в ладах» Франция утратила долю своей чисто личной прелести. Зато кто измерит ту громадную услугу миру, которую именно принесла эта красивая роль Франции; с нее история вступает на реальный путь к идеалу человечества — к мировому братству.
И памятники искусства этого времени во Франции будут говорить далеким потомкам если не о достигнутой цели (достижение ее дастся не иначе, как путем самых тяжких испытаний), то как бы об известном просвете на эту цель. Мираж человеческого лада, снова впервые после итальянского «золотого века» возникший во Франции второй половины XVII в. (на сей раз во всех формах культуры), мираж этот не есть обманная утопия, а нечто такое, в чем отражается далекое, но и возможное счастье.
Юпитер и Ио (Андреа Скиавоне) | Луи Жюль Бенуа (дед А. Н. Бенуа) с женой и детьми. Оливье, 1817 г. | Азбука Бенуа: Ж |