1-2-3-4
Но и после той странной репетиции и после того, что chef machiniste1 сдался и обещал перевесить декорации, мы, “русская дирекция”, не были еще уверены, что генеральная репетиция (при полном зале) может на следующий день состояться. Не говоря уже о бесчисленных неисправностях в деталях костюмов и в бутафории, многое не было готово в самой постановке, хоры не были вполне слажены, а единственная проба со статистами, прошедшая накануне (после полуночи — раньше сцена не была свободна), обернулась, в какую-то дикую оргию, с которой не мог справиться даже такой “укротитель масс”, как Санин. (Еще одно из незабываемых впечатлений тех дней. Почти полные потемки на необъятной сцене “Оперы”, среди которой горит одна “дежурная лампа”, резко освещая лишь тех, кто подходил к ней совсем вплотную. И вот среди этой полутьмы толпится расшалившаяся масса (человек около двухсот) подобранных с улицы, грязных и дурно пахнущих людей с наскоро подвешенными бородами, в наспех, крива и косо напяленных боярских шубах и в меховых шапках. Видно, сброду эти наряды показались чем-то до того удивительными и смешными, и до того все ошалели от неожиданности собственного вида, что всем этим полуголодным, случайным лицедеям явилась вдруг охота, несмотря на поздний час, повеселиться. Они что-то стали петь и наконец закружились в каком-то вихре фарандолы. Напрасно их предводитель (единственный постоянный статист “Орerа”, на ком и лежала обязанность подобрать остальную компанию) отчаянно вопил, взывая к порядку, напрасно Санин, взобравшись на какой-то стол, обращался на своем “тарабарском” наречии, с мольбой, начиная свои вопли словами: “Chers citoyens francais!” (Дорогие французские граждане!)— толпа в течение целого часа не унималась, дурила и бесновалась. А надо было наладить и коронационную процессию, и крестный ход в первой картине, и толпу польских магнатов в “Польском действии”.)
Все это грозило катастрофой, и даже наш бесстрашный держатель Сереженька струсил. Однако тут и произошло и на сей раз удивительное театральное “чудо”. Дягилев решил устроить ужин в знаменитом ресторане “La Rue” на площади Мадлен, и на этом ужине он созвал род военного совета, который и должен был решить — выступать ли завтра или нет. Кроме всех действующих лиц — артистов, занятых в опере, включая и несколько балетных, кроме художников и режиссеров, были приглашены и низшие служащие: заведующий портняжной мастерской Неменский, его главные закройщик и закройщица, а также старшие из взятых с собой плотников московского Большого театра и, наконец, шаляпинский гример — заика2, но великий знаток своего дела, пользовавшийся абсолютным доверием Федора Ивановича. И вот когда после всего съеденного и выпитого был поставлен на общее голосование вопрос (видно, Сергей действительно не на шутку оробел, раз прибегнул к такому ему не свойственному “демократическому” приему), выступать ли завтра или нет, и уже большинство высказалось за то, чтоб отложить спектакль дня на четыре,— поднялся этот самый гример-заика и произнес небольшую, но столь внушительную речь (что-то вроде: “не посрамим земли русской” и “ляжем костьми”), что волна оптимизма снова подхватила всех, и окончательно было постановлено, играть, не откладывая, во что бы то ни стало завтра, “будь, что будет” и “с нами бог”.
И получился не позорный провал, а триумф. Все в последний момент поспело, все сладилось. Коронационное действие было среди дня прорепетировано под личным наблюдением Сережи — раза три (так же, как полонез в польском акте и “мятеж” в Кромах). В какой-то зале главные артисты проверили под рояль свои наиболее ответственные места. Где-то в восьмом этаже Стеллецкий дописывал выносные иконы и хоругви, в двух других залах тридцать русских швей в страшной спешке что-то зашивали, пороли, перешивали, выглаживали помятые костюмы. Я носился, как безумный, вверх и вниз по всем этажам и по всем боковым коридорам (ни лифтов, ни внутренних телефонов в гигантском здании “Оперы” не было...). Сережа тем временем был занят вне театра и сразу в нескольких местах, приглашал представителей прессы и каких-то влиятельных персонажей, читал корректуру великолепной, наполненной иллюстрациями программы и т. д. Не меньшую вездесущность, нежели Сережа и я, проявил Санин, но, кроме того, он на самом спектакле, никого не предупреждая, облачился в красный кафтан “пристава”, создал себе удивительно характерный образ свирепого блюстителя порядка и оказался сам в толпе у ворот Новодевичьего монастыря. Шагая между коленопреклоненными людьми, он безжалостно стегал кнутом по спинам баб и мужиков и производил это с таким мастерством, так выразительно, что его отметил весь зрительный зал, и на его долю выпала значительная часть успеха. В “Коронации” и в “Думе” он же преобразился в боярина и опять, смешиваясь с толпой, руководил ею, поправляя позы и группы, незаметно давал сигнал для общих движений, подстрекая вялых и нерадивых, приструнивая тех, кто терял предписанную важность и принимался по неисправимой французской привычке шутить и паясничать. Я лично до того был возбужден и до того полон тревоги, как бы все же не случилось чего-либо неожиданного, что во время спектакля то бросался на сцену, то отсиживал в нашей директорской ложе, где, между прочим, нужно было давать объяснения нашему главному французскому доброжелателю — маститому критику Беллегу, который вместе с Клодом Дебюсси был из самых первых во Франции, оценивших все несравненное значение, всю бесподобную красоту русской музыки.
1 Главный машинист (французский).
2 Григорьев Федор Федорович (ум. 1918) — театральный парикмахер и гример, которому Ф. И. Шаляпин посвятил один из очерков в своей книге “Маска и душа. Мои сорок лет на театрах”.
1-2-3-4
П.А. Федотов (Прогулка, групповой портрет, 1837) | Утро помещицы (А.Г. Венецианов, 1823) | Группа крестьян (А. Г. Венецианов, пастель) |