1-2-3

Увы, всей этой чудесной затее и всему нашему блаженному состоянию творческого энтузиазма наступил скорый и самый печальный конец. И настоящей причиной катастрофы была слишком уже решительная манера действовать Сережи. Таковая манера была вообще ему свойственна, и она в общем являлась его огромным преимуществом, но в данном случае он перехватил через край, он закусил удила. Он был все еще отуманен успехом “Ежегодника” (сам государь имеет теперь о нем представление!). Вот почему он особенно вознегодовал, когда Волконский, как бы опомнившись, выразил “сомнение” в правильности, с точки зрения административной, того, что “Сильвия” будет изъята из общего ведения постановочных дел. Продолжая разговор, директор уже прямо заявил Дягилеву, что он принужден взять у него обратно данное поручение или, по крайней мере, лишить это поручение характера официальной привилегированности. Тут успех “Ежегодника” и сыграл фатальную роль. Дягилев в это время был уже занят собиранием материалов для издания “Ежегодника” за 1900 год, и ему казалось, что у него таким образом в руках какое-то неотразимое средство добиться своего. Он и предложил князю своего рода ультиматум: постановка-де остается в исключительном ведении его, Дягилева, в противном случае он отказывается от заведования “Ежегодника”. В свою очередь, такой тон показался Волконскому недопустимым со стороны, как-никак, подчиненного, и он вспомнил, что он может — приказывать. Он и объявил Дягилеву, что он безоговорочно приказывает ему продолжать заниматься “Ежегодником”. Слово за слово, разговор получил характер ссоры и, наконец, Волконский потребовал от Дягилева, чтобы он, раз он не желает подчиняться своему начальнику, подал в отставку. “А я не подам!” — был ответ Дягилева. “А я вас заставлю подать”,— закричал ему вслед директор.

Прямо из дирекции Сергей прилетел в величайшем волнении в “редакцию”, где все друзья были в сборе и где тотчас же было постановлено доказать нашу солидарность с Сережей, выразив это в том, что и мы все в письмах к Волконскому тоже отказались от дальнейшего сотрудничества с театральной дирекцией.

На следующий день было получено официальное требование отставки. Сережа этого не ожидал и в полном смущении обратился к великому князю, который не откладывая, на экстренном поезде, отправился в Царское Село специально, чтобы осведомить государя о возникшем в театральной дирекции недоразумении и узнать личное мнение о том его величества. Высочайшее мнение при этом было высказано в несколько неожиданной, но и самой обнадеживающей форме. Государь ответил буквально следующим образом: “На месте Дягилева я бы в отставку не подавал”. Чего же было ожидать лучшего? Выходило, что государь “заодно”, что он как бы сочувствует. Опираясь на такую высочайшую апробацию и почти совет, Дягилев был уверен, что его карта выиграла. Вместе с ним мы все были в восторге. Теперь не он уйдет в отставку, а вынужден будет выйти в отставку посрамленный Волконский, и тогда “заговор” развернется в предначертанном порядке. Великий князь станет “августейшим управляющим” театров, Сережа при нем фактическим директором.

Обернулось же все совсем иначе. На следующий день после беседы великого князя с императором состоялся обычный субботний высочайший доклад по Министерству двора, но докладчиком оказался вследствие нездоровья не министр, барон Фредерикс, а его заместитель, генерал Рыдзевский, за что-то очень невзлюбивший Дягилева; Сережа считал его прямо-таки своим злейшим врагом. Что было говорено между ним и его величеством, остается тайной, но через два дня в понедельник, когда Сережа, еще лежа в постели и ничего дурного не предвидя, развернул только что полученный им “Правительственный вестник”, он в рубрике “Правительственных распоряжений” прочел жестокие строки: “Чиновник особых поручений С. П. Дягилев увольняется без прошения и пенсии по третьему пункту”. С ним чуть не сделался обморок. Значили же эти слова, что все его дальнейшее существование как бы меняло направление и теряло свою цель и самый смысл. Эти слова Показывали, что Волконский одержал полную победу и это несомненно с ведома государя, что заступничество великого князя нимало не помогло, что государь не принял стороны Дягилева, а что Дягилев поражен, растоптан, смешан с грязью. Ведь “3-й пункт” применялся лишь в крайних случаях и почти всегда как кара, когда служащий был уличен в каких-либо неблаговидных поступках, в лихоимстве, в воровстве и т. п. Этот роковой “3-й пункт” равнялся публичному ошельмованию и как бы выбрасывал ошельмованного из общества порядочных людей. Получив такую отставку, такой волчий паспорт, нечего было думать снова поступить на государственную службу. (На самом деле Дягилев уже через год (или два?) был снова принят на службу и даже в учреждение не менее почетное, нежели Дирекция императорских театров (при слабовольном Николае II такие непоследовательности не были редкостью). Но можно ли было сравнить то “поле деятельности”, которое представляло собой Управление театрами, с тем унылым, чисто бюрократическим делом, к которому Дягилев был теперь приставлен? Да он и не пытался показывать какой-либо интерес к своей новой должности: он почти не заходил на службу или появлялся там на четверть часа, пользуясь снисхождением как самого управляющего собственной его величества канцелярией А. С. Танеева (благоволением которого Дягилев успел в свое время заручиться—при постановке оперы этого сановника на Эрмитажной сцене), так и своего непосредственного начальника — гофмейстера Николая Р. Шульмана, милейшего и добродушнейшего человека, состоявшего с нами в довольно близком родстве.)

Кто теперь мог бы помочь, раз случилась эта беда с ведома и даже с несомненного согласия безапелляционного вершителя судеб всего российского государства? Сережа и покорился неизбежности, но стоило это ему немало усилий над собой. Надлежало главным образом скрыть то, что у него происходило на сердце. Если это ему и удавалось при чужих, то перед нами он не стеснялся, и в течение нескольких недель мы видели его таким, каким и не подозревали, чтоб он мог быть. Он не клял судьбы, он не поносил виновников своего несчастья, он не требовал от нас какого-либо участия, он только просил с ним о случившемся не заговаривать. Все должно было идти своим обычным порядком, “как ни в чем не бывало”! Когда в редакцию “Мира искусства” являлись посторонние, он выходил к ним в приемную с тем же “сияющим” видом русского вельможи, какой у него выработался до виртуозности, но как только он оставался наедине с близкими, он как-то сразу оседал, он садился в угол дивана и пребывал в инертном положении часами, отвечая на вопросы с безнадежно рассеянным видом и почти не вступая в ту беседу, которая велась вокруг него. В одиночестве с Димой он больше распоясывался, иногда даже плакал или отдавался бурным проявлениям гнева, но это проходило в тиши его спальни, в конце коридора, куда кроме Димы, лакея Василия и нянюшки никто не бывал допущен.

1-2-3


А.М. Ремизов читает свои произведения на вечере 30 ноября 1907 года.

Портрет писателя А.И. Герцена (Ге Н.Н., 1867)

А.П. Остроумова-Лебедева. 1915 г.


Главная > Книги > Книга четвёртая > Глава 41. Катастрофа с «Сильвией». > Глава 41. Катастрофа с «Сильвией».
Поиск на сайте   |  Карта сайта