1-2

Глава 23. Сожительство с Сомовым. Моя работа. Мои “Лекции” у Тенишевой.

Водворились мы обратно в Париж довольно поздно, в исходе сентября. Мы бы остались и дольше, если бы не ставшая невыносимой стужа, особенно по ночам, и то ощущение одиночества, которое усиливалось с каждым днем, по мере того, как пустел Примель и его покидали летние гости. Гораздо раньше нас уехали Оберы. Закончив своего “Дракона”, Артюр вылепил еще из воска “Бретонку”, увидав одну из наших соседок-старух, шествующую с огромным ножом в одной руке и с петухом в другой(Эта статуэтка была затем отлита в Париже из бронзы, и ее приобрел мой брат Леонтий.), а также два декоративных блюда, на одном из которых, вдохновленный тем морским миром, который он наблюдал с особым увлечением, он изобразил рыб, кружащихся вокруг головы отдувающегося Тритона.

Надо было возвращаться в Париж еще и потому, что приближался “тэрм”1 (15 число октября), и к этому моменту надлежало нам найти новое помещение и в него переехать. Оставаться же на rue Casimir Perrier нам не хотелось главным образом потому, что я стал ощущать необходимость в отдельной настоящей мастерской. Таковую мы решили искать где-либо на Монпарнасе, который нам нравился своей тишиной (никаких грандиозных кафе тогда еще там не существовало) и своей близостью к Люксембургскому саду, являющемуся идеальным местом для прогулок нашей малютки. Наконец, весь этот квартал считался несравненно более дешевым, нежели аристократический faubourg St.-Germain2 (или просто “Le Faubourg”).

Переехав в Париж, мы сразу же принялись за поиски, и после недели поисков набрели наконец на то, что нам было подходящим, в доме № 22 по тихой улице Delambre, где кроме квартиры в пять комнат в третьем этаже, оказалась и отдельная мастерская — во дворе.

Правда, чтобы попасть в нее, надо было спуститься три этажа, сделать несколько шагов по двору и снова подняться на второй этаж, но все это было так близко, что стоило моей жене меня позвать через окно, как я уже через минуту мог быть в “семейной” половине.

К сожалению, когда мы уже водворились на новом месте, в мастерской обнаружился очень серьезный дефект, с которым я так и не смог примириться и из-за которого пришлось сразу от этой своей “осуществленной мечты” отказаться. Дело в том, что мастерская примыкала к органной фабрике Cavailles-Coll, из которой непрерывно доносились всякие весьма назойливые шумы. Деревянные, частью застекленные стены пропускали любой звук, и все стуки, лязги, шипения слышались с удручающей отчетливостью. Уже на второй день я был готов уплатить любую неустойку, только бы освободиться от этой музыки. И как раз в это время, исполняя, наконец, и свое намерение пожить в Париже, явился Костя Сомов, который с радостью переснял у меня мастерскую, вполне примиряясь с ее шумами. Нам же оставалось только уплотниться в нашей квартире: свою рабочую комнату я устроил там, где была детская, где спала маленькая Атя и ее нянька. Это было не так уж стеснительно, так как все равно наша девочка весь день проводила под крылышком матери в спальне или же в саду, а Аннушку мы устроили в боковушке. Зато Костя был в восторге — ведь все наладилось на началах, подобных тем, какие существовали при нашем сожительстве в Мартышкине, а это ему представлялось настоящим идеалом. Столовался он за взнос своей части расходов у нас, а кулинарный талант моей жены, любившей покушать, друг наш успел оценить. В свою очередь, и мне было приятно общество Кости. Здесь, на чужбине он как бы заменял мне всю мою петербургскую компанию. Нрава Костя был тихого, покладистого, художественные интересы у нас были общие, наши оценки расходились лишь из-за незначительных нюансов, мы одинаково увлекались выставками, театрами, концертами и всей парижской жизнью в целом. Все это обещало приятнейшее сожительство, и нужно признать, что эти обещания осуществились вполне. Если же между нами и возникали иногда кое-какие недоразумения, то они быстро улаживались и следов в наших взаимоотношениях не оставляли... Все же для полной характеристики как нас обоих, т. е. меня и моей жены, так и нашего друга, я считаю не лишним на этих недоразумениях остановиться — иногда и пустяшная как будто черта говорит больше, нежели то, что представляется в данный момент значительным. Все наиболее серьезные из этих недоразумений могут быть сведены, с моей стороны, к некоторым мучениям, точнее,— к некоторым тревогам ревности, и, однако, эти тревоги не имели никакого основания. В лояльности моего друга я не мог сомневаться, в верности моей подруги жизни еще менее, но люди уж так созданы, что, помимо и воли, и сознания, а часто и наперекор рассудку,— самые дикие мысли подчас лезли в голову. Просто тот факт, что любимый человек находится в частом близком общении с “существом другого пола”, вызывает известное раздражение и обостряет внимание; происходит что-то в области подсознательного, известное нашептывание всевозможных подозрений. Лишний “слишком” веселый смех (а моя жена всегда была нрава веселого и любила посмеяться в дружеской среде, а то и насмехаться над кем-либо), какие-то непроизвольные проявления женского кокетства (а моя жена в своей чрезвычайной женственности была не прочь пококетничать, прямо этот “инстинкт” был до того в ней силен, что никакие мольбы или укоры не помогали), слишком подчас вольный тон беседы,— все это меня волновало. С другой стороны, я не мог не заметить, что Костя не совсем равнодушен ко всему шарму моей жены,— шарму, который был всегда велик, но в эти годы полного ее расцвета проявлялся с особенной силой. Получалась ли у него настоящая и даже до мучений дошедшая влюбленность,— этого я не знаю и этого я никогда не желал знать, но, во всяком случае, внешне это не выражалось в чем-либо. Правда, Костя в наших общих спорах (а спорили мы охотно) часто становился на сторону Анны Карловны (нередко и она прибегала к его поддержке против меня), однако это если и раздражало меня, то само по себе ничего еще не доказывало. Надо, впрочем, прибавить, что все подобные огорчения были мимолетными и никогда не переходили в настоящие ссоры. Из всех моих друзей именно на Костю я ни разу в жизни не гневался, не “порывал с ним” и не “кричал на него”. Со своей стороны и Костя, хотя и был способен иногда надуться и даже “огрызнуться”, то, в общем, я уверен, что он, любивший кичиться своей якобы черствостью и даже злобой, любил меня в те времена сердечно и был мне по настоящему предан. В свою очередь (и это я считаю нужным еще раз подчеркнуть), у меня в те времена был к искусству Сомова определенный культ. Не все одинаково мне нравилось из того, что тогда у него возникало на холсте и на бумаге, что создавалось им на моих глазах и за постепенным созреванием чего я мог ежедневно следить, но вся своеобразная сущность сомовского искусства, выражавшаяся как в изумительной тонкости и точности его образов, так и в тех настроениях, которые ему удавалось передать,— все это было мне по вкусу в большей степени, нежели что-либо, что создавалось в те дни. Наконец и “историческое чувство” Сомова, его способность убедительным образом передавать жизнь былых времен, будь то и самое обыденное, будничное существование, как раз то существование, которое не оставляет по себе особенно ярких следов,— все это пленило меня, возбудило во мне своего рода острую и сладостную ностальгию по прошлому. Но и Сомову то поклонение его искусству, которого я не скрывал, служило большим ободрением и сильной поддержкой. Ведь он все еще продолжал относиться к себе с каким-то странным недоверием; испытывал он иногда и острые приступы полного разочарования в себе. Тут мое поклонение сослужило ему хорошую, незаменимую службу.


1 От terme (французский) — срок.
2 Предместье Сен-Жермен (французский).

1-2


Латона и ликийские земледельцы (Гиллис Конинкслоо)

Рыбная ловля (Давид Винкбоонс)

Le Brelan (Калло)


Главная > Книги > Книга четвёртая > Глава 23. Сожительство с Сомовым. Моя работа. Мои “Лекции” у Тенишевой.
Поиск на сайте   |  Карта сайта