1-2-3-4-5-6

С виду он был “жгучий брюнет”, который мог вполне сойти за цыгана (почти все дети знаменитого Сергея Ивановича Зарудного (1821 —1887), одного из создателей судебных реформ Александра II, имели такой цыганский облик). Но этого мало: светившиеся лихорадочным блеском черные глаза Александра Сергеевича, черная, густая, довольно длинная для столь юного человека борода, странные, быстрые и какие-то “обезьяньи” ухватки, не остывавшая ни на минуту возбужденность, — все это вместе взятое вызывало тревогу, но эта тревога быстро переходила (у меня, по крайней мере) в удовольствие, как только Саша, чуть освоившись (даже среди самых близких ему нужно было несколько минут, чтобы освоиться, “прийти в себя” и осознать вполне окружающее), входил в свою роль забавника и даже настоящего шута. С виду при этом он становился все серьезнее и даже мрачнее... В частности, Саша Зарудный был один из тех, кто обладал даром доводить меня до настоящих судорог смеха. Для этого вовсе не требовалось, чтобы он говорил какие-нибудь острые вещи, а достаточно было его “действий” и поступков, отличавшихся подлинным комизмом. В его крови не было ничего итальянского, но я думаю, что знаменитые Арлекины и Бригеллы итальянской комедии были такими же божьей милостью “шутами гороховыми”, один выход которых повергал зрителей в повальную истерику смеха. Кстати сказать, этим же даром “натурального комизма” обладали лишь три актера: главный комик Французского Михайловского театра 80-х годов — Хиттеманс (Hittemans), наш знаменитый Костенька Варламов и Н. Ф. Монахов. Быть может, я еще вернусь к двум последним, но на случай, если бы это не случилось, я здесь же помяну их и помяну со свойственным мне чувством благодарности.

Обладавший, однако, исключительным даром слова, Саша Зарудный мог в то же время быть очень опасным в серьезных спорах оппонентом, а его поразительная память хранила десятки тысяч стихов, главным образом Пушкина, которого он обожал и чуть ли не всего знал наизусть. Он мог часами разгуливать по комнатам, произнося то тихо, то с громким пафосом любимые места из “Онегина” или из “Медного всадника”, причем он до одури упивался самой их музыкой!

* * *

Порядком усталые, но все же счастливые, мы вернулись из Финляндии в Петербург с намерением тотчас же приступить к визитам -другим близким родственникам. Программа была очень широкая и многообразная, но нам не было суждено ее исполнить.

Начали мы этот объезд с Бобыльска близ Петергофа, с дачи брата Миши (после которой надлежало перекочевать на соседнюю дачу к брату Леонтию), но на этом объезд наш и кончился,— злая (или благодетельная?) сила, преследовавшая нас за последние месяцы, вздумала возобновить свои гадкие шутки, и на сей раз “шутки” приобрели настолько серьезный характер, что само существование моей подруги снова оказалось под угрозой.

Как раз чудесная погода, стоявшая уже несколько недель, за одну ночь резко изменилась; зарядили на целые дни дожди, изменилась и температура. Даже в уютной, добротно построенной Мишиной даче стало со дня на день сыро и неприветливо, а сад, весь в лужах, с поблекшими цветами принял самый плачевный вид. И тут, в мое отсутствие (я как раз поехал за чем-то в Петербург), Атя, которая вообще отличалась крайней беспечностью в отношении собственного здоровья, совершила вящую неосторожность. Попав во время прогулки с Мишей по парку царской “собственной дачи” под проливной дождь, она, вернувшись домой, поленилась переменить промокшее платье и обувь и просидела в них весь вечер. На следующее же утро я заметил что-то неладное. Меня поразила бледность моей жены и какой-то странно осунувшийся вид, а к полдню выяснилось, что это не простая простуда, а нечто более серьезное. Чем-то совершенно новым для нее были те боли в суставах рук, в коленях и в ступнях, на которые она теперь жаловалась, и именно загадочная новизна этих страданий и внезапное резкое повышение температуры погнали нас в город, куда Атя прибыла уже в состоянии, близком к обмороку, и где она сразу слегла. Вызванный немедленно “Люля-доктор” констатировал острую форму суставного ревматизма.

Тут была допущена еще одна оплошность. Вместо того, чтобы сразу прибегнуть к решительным мерам, “Люля-доктор”, верный своему нажитому на многолетней практике скептицизму, ограничился прописанием каких-то если и безвредных, то абсолютно не полезных лекарств. Между тем, Атя не только стонала и металась, но порой и кричала от боли. В величайшей тревоге была и наша прислуга,— особенно Степаниду озадачивало, что “молодая барыня” ничего не ест. Однажды она даже рассмешила больную, явившись в мое отсутствие с огромным куском только что испеченного ею пирога, уверяя, что если бы им как следует наесться, то и болезнь прошла бы сразу. Едва ли более благоразумным был совет Обера, который, будучи сторонником гомеопатии, настоял на том, чтобы я приобрел лечебник доктора Бразоля и по этой объемистой книге, “где все так ясно сказано”, попробовал бы, параллельно с лечением врача находить нужные средства для борьбы с болезнью. За изучение этого толстого тома я и принялся в наивной уверенности, что сам помогу своей жене. Разумеется, из этой дилетантской попытки ничего не вышло. Зато из Бразоля я узнал о сотнях болезней, до той поры мне неведомых, и мне стало казаться, что, “судя по симптомам”, я сам то одним, то другим недугом заболеваю.

Ныне без ужаса и омерзения я не могу вспомнить об этих неделях нашего первого “медового месяца”. Некоторым утешением и приободрением служили мне частые приезды с далекой Кушелевки доброй моей Камишеньки, которая с полным самопожертвованием ухаживала за Атей и помогала мне вести хозяйство. Особенно мучительны были ночи и для больной, которая из-за страданий не могла заснуть, и для нас, не знавших, как ей помочь. И все же ни в ком из нас еще не зарождалось сознания опасности, и никому не приходило в голову, что следовало бы обратиться к другому врачу. Тут как раз кончился летний отпуск папы, он вернулся с дачи, и его сразу поразила перемена, происшедшая во внешнем виде его новой невестки. Уже через день после своего возвращения он в необычный утренний час вошел вместе с Альбером ко мне в мой кабинет (где я спал с момента заболевания Ати), и оба стали меня “приготовлять к худшему”. Папочка даже прямо заявил, что у “Атеньки совсем такой вид, как был у Марии Викторовны, когда она умирала”. Я решительно отверг мысль о таком близком роковом исходе, однако этот шаг папы и Альбера настроил меня на какой-то более решительный лад, а потому, когда в тот же день забежавший ко мне Бакст стал рассказывать о “чудесах”, творимых его знакомым молодым врачом Л. М. Клячко, я, не откладывая, попросил Левушку тотчас же к нам его привести. В тот же вечер Клячко был у нас и произвел наилучшее впечатление всеми своими распоряжениями и своим авторитетным безапелляционным тоном. Он скорее отдавал приказания, нежели советовал, и это явилось полным контрастом бедному нашему “слишком уж домашнему” врачу-кузену. Превосходное впечатление этот молодой, но уже опытный и полный бодрости человек произвел и на больную. Особенно нас поразили его быстрые, как бы “осмысленные” руки. Атя глядела на него с верой, улыбаясь (чего уже давно не было) на его шутки (шутить с больными входило в приемы Клячко) и беспрекословно подчинилась всем его распоряжениям.

1-2-3-4-5-6


Madonna in Crunen (Рафаэль)

Св. Роман (Сурбаран)

Азбука Бенуа: Сласти


Главная > Книги > Книга четвёртая > Глава 1. Наши странные медовые месяцы. > Глава 1. Наши странные медовые месяцы.
Поиск на сайте   |  Карта сайта