1-2-3

Второй из французских художников, с которым я вошел в более тесное общение, был Lucien Simon1. Meнap и Симон были очень близкие между собой приятели, однако как личности и художники они представляли собой определенный контраст. Менар, при всей своей внутренней сдержанности, выказывал в своем внешнем облике известную открытость и широту. Симон, напротив, производил впечатление сухости и замкнутости. И, в сущности, он таким, несмотря на многие свидетельства его расположения ко мне, в моем представлении и остался. Зато нас с женой совершенно пленила госпожа Симон (они были такими же молодоженами, как и мы), являвшая в своей белокурой красоте некий идеал французской женщины с весьма чарующим намеком на нечто германское. К этому надо прибавить удивительное, лишенное какой-либо гримасы радушие и способность быстро переходить с новыми знакомыми на какой-то почти товарищеский тон, благодаря которому гость уже через полчаса, начинал себя чувствовать у Симонов как дома. Жанна Симон была и сама талантливой и очень своеобразной художницей. Верная ученица во всем, что касается техники, своего мужа, она в смысле содержания своего искусства представляла с ним полный и очень приятный контраст. Как раз то, чего не хватало ему, было у Жанны в избытке, а именно чувство поэзии. В ее религиозных композициях, темы для которых были навеяны ее семейным бытом, не было ничего “дамского”, приторного, фальшивого. Мне было приятно бывать у Симонов, и я переставал себя чувствовать там чужим среди всего этого общества, отличавшегося, как всякое другое французское общество, чрезвычайной разговорчивостью, старанием блистать, но и известной чопорностью. Особенно таковым оно показалось мне в те времена, когда всякие правила “хорошего тона” были еще в полной силе и когда надлежало их знать назубок, чтобы на вас не смотрели косо. Мне импонировали эти, точно сошедшие с модных картинок, расфранченные дамы в своих огромных шляпах, и меня удивляли эти идеально причесанные и одетые господа, которые, распивая чай, жонглировали своими чашками, не покидая тростей и блистательных цилиндров. К тому же в зимние месяцы парижане, как то было еще при Луи-Каторзе (даже богатые дома тогда далеко не достаточно отапливались), входили в гостиную, не снимая ни пальто, ни перчаток!

Нужно еще прибавить, что Жанна Симон, благодаря присущему ей природному вкусу, сумела сделать свой интерьер необычайно изящным и уютным. Это была великая редкость в тогдашнем Париже. Нечто подобное тому, как выглядела их квартира в верхнем этаже довольно парадного дома на бульваре Монпарнас, я встретил только еще у незабвенной милейшей (и столь даровитой!) Марии Васильевны Якунчиковой, с которой я тоже в это время подружился в Париже,— подружился, преодолевая ее специфически русскую застенчивость, причем в этом преодолении мной двигал мой искренний восторг от ее творчества2 Комнаты у Симонов и у Якунчиковой носили слегка английский характер, в них прелестно сочетались матово-зеленый тон затянутых материей стен с красной обивкой мебели и со светлой деревянной обшивкой.

Что же касается до творчества Люсьена Симона, то меня очень пленяла его широкая, бодрая, уверенная манера как в масле, так особенно в акварели. Нравились и его краски, в которых было столько света и свежести. Особенно я оценил некоторые портреты (Акварельный портрет его двух детей я приобрел для тенишевского собрания. По распродаже его в 1903 г. он достался С. С. Боткину.), но и в бретонских сюжетах Симона было столько бодрости, здоровой простоты! Он чудесно передавал и суровый характер местности, и то, что в жителях этих местностей есть первобытного, дикого. Сами Симоны жили летом в своей приветливой вилле на берегу моря в окрестностях Кемпера (в Беноде), это было прекрасное место для наслаждения воздухом, морем, для купанья, для прогулок в близлежащих сосновых рощах, но там всякие формы цивилизации успели за последние полвека значительно смягчить нравы: “окультурить” этих последних “европейских туземцев”. Напротив, древняя Арморика3 продолжала существовать в своем чистом виде на полуострове Пенмарк4; на котором в глубокой древности были расположены цветущие города и который теперь представляется краем заброшенным, опустелым и точно все еще подверженным каким-то зловещим проклятиям. Население Пенмарка, игнорируя благодеяния цивилизации, было в те годы почти поголовно неграмотным, зато хранило с упорным фанатизмом заветы праотцев. Это сказывалось как в необычайно цветистой, затейливой и тяжелой одежде женщин, как в языке (в этой области тогда по-французски никто не говорил), так и в обычаях, в какой-то до изуверства доходящей преданности церкви и ее служителям. Сюда туристы в те времена заглядывали редко (автомобилей еще не было), только случайно, и никто из “парижан” не обзаводился здесь собственным жилищем. От скал, от камней, от пустынных дорог, от приземистых домов, от полуразрушенных церквей и капелл тогда веяло какой-то жутью. Это была страна очень страшных легенд и сказок, здесь даже среди дня могли почудиться кошмарные привидения.

Все это, вместе взятое, и могло пленить художника, и как раз два наиболее видных парижских живописца конца XIX в. часто искали именно в самых суровых местах Бретани вдохновение и мотивы для своих картин. То были Симон и Котте. (Вспомним, что и Гоген начал около того же времени свою творческую карьеру с бретонских мотивов, которым он придавал совершенно своеобразную цветистость и фантастичность.) Но если второму особенно давалось выразить нечто от самой души этой страны, то Симон довольствовался передачей одной чисто внешней стороны, что, впрочем, он делал с большим совершенством. Больше всего мне нравились его большие, непосредственные этюды акварелью, а также его “первые мысли” картин, тогда как в окончательных версиях их почти всегда проглядывает известная школьная выправка. Надо еще сказать, что насколько госпожа Симон была натурой религиозной, по-детски верующей, настолько ее муж, как истый француз, в вопросах религии и вообще в отношении всякой мистики выказывал полное безразличие. Мне запомнился один характерный его ответ. Речь зашла о конце мира, который некоторые астрономы предвещали в самом ближайшем будущем. Я был чрезвычайно встревожен мыслью, что вдруг не станет завтрашнего дня и что все, что мне дорого, из-за чего, казалось, жить “стоит”,— исчезнет безвозвратно. Я мучительно себя вопрошал — для чего же господу богу понадобилось все это создавать, когда все равно все обречено на бесследное исчезновение? Мысли эти я и поведал Симону, но он только улыбнулся и произнес следующую фразу: “Quand a moi, cela m'est bien egal”5. Такое “безбожное” равнодушие меня тогда огорчило и возмутило; но в то же время я понял, почему творчество Симона, хоть оно и было мне “очень по вкусу”, все же как-то соскальзывало с моей души...


1 Симон Люсьен (1861 — 1945) —художник-жанрист, член группы “Банд нуар” (“Черная банда”).
2 М. В. Якунчикова (1870 — 1902) —художница работавшая в живописи, офорте и в сфере прикладного искусства.
3 Арморика — древнее кельтское название Бретани.
4 Город близ мыса Пенмарк, в юго-западной оконечности Бретонского полуострова.
5 Что до меня, то мне это безразлично (французский).

Следующая глава

1-2-3


Сон Филиппа II (Греко)

Мучение святого Маврикия (Греко)

Умножение рыб и хлебов (Педро Оренте)


Главная > Книги > Книга четвёртая > Глава 17. В Париже. К. Бенуа. Лувр во мраке. > Глава 17. В Париже. К. Бенуа. Лувр во мраке.
Поиск на сайте   |  Карта сайта