1-2-3-4-5-6

Но моя композиция, сданная на ноябрьский конкурс, не только на этих стенах не повисла, но я даже не сохранил ее у себя. До того тяжело пережил я постигшее меня тогда новое посрамление. Задано было представить сцену из драмы Пушкина “Моцарт и Сальери”, а именно тот момент, когда знаменитый сановный, но и завистливый итальянский маэстро подливает яд в бокал своего гениального молодого и беспечного соперника (Эта же тема была уже предложена на одном из предшествующих конкурсов, и тогда в состязании принял участие юный Врубель.). Я долго бился над тем, как представить мне сцену как можно более “естественно” и убедительно. Много старания положил я и на то, чтоб придать лицу убийцы смешанное выражение настороженности, ужаса и чего-то вроде жалости. Когда у меня получилось нечто, меня, наконец, удовлетворявшее (папочка помог мне справиться со складками одежд и с прическами), то я понес, не без горделивого чувства, свое произведение в Академию, где и сдал ее сторожам, на обязанности которых лежала развеска всех рисунков конкурса по залам архитектурного музея. Решение профессорского жюри я ожидал без особой тревоги — до того я был уверен, что получу если не первую, то все же одну из первых отметок. Каков же был для меня удар, когда на следующий день, войдя вместе с другими академистами в помещение, где были развешаны конкурсные работы, я насилу отыскал свой рисунок, и он оказался среди последних номеров — рядом с самыми беспомощными опытами заведомых бездарностей! Увидав это, я сразу повернулся к выходу, и даже не потрудился взять с собой моего “Моцарта”. Вероятно, сторожа употребили его с другими бумажными отбросами на растопку печей.

Тут я усмотрел какую-то явную и даже намеренно нанесенную обиду, нечто вроде интриги. И не только я так взглянул, но взглянул так и папочка, всегда такой благонамеренный. Но только, понятно, целились обидчики не в меня лично: я, мелкая сошка, не мог их интересовать, а целились в моего отца, у которого в этот период сильно натянулись отношения с академическими его коллегами. Главной же причиной такой размолвки было то, что папа не скрывал своего отрицательного отношения к постройке на месте цареубийства 1 марта 1881 г. грандиозного храма — и не только к действительно безобразному проекту архитектора Парланда, но и к ведению всего дела этой постройки. Вообще ходили тогда самые неблаговидные слухи, будто обнаружены чудовищные растраты и будто эти растраты производятся доверенным лицом в. к. Владимира конференц-секретарем Исеевым и при попустительстве самого великого князя. Именно Исеева папа особенно недолюбливал, и тот платил ему тем же. Вся эта история кончилась затем весьма печально и скандально. Александр III потребовал, чтоб было произведено судебное расследование, и это расследование привело к раскрытию неоспоримых хищений. Для великого князя дело закончилось бурным объяснением с братом-самодержцем, но Исеев был приговорен к лишению всех прав, и лишь заступничество великого князя спасло его от Сибири.

Этого Исеева, олицетворявшего собой самое беззастенчивое чванство, я через несколько лет встретил как-то на улице — одетого в поношенное пальто, жалкого, приниженного. Он как раз был тогда до срока выпущен из заточения и, ошельмованный, разоренный, влачил жалкое существование. Когда-то, весь увешанный орденами с красной “кавалерией” через плечо, он делал вид, что не замечает меня, теперь же он сам подошел и, сняв шляпу, с заискивающим видом попросил меня передать Николаю Леонтьевичу свое нижайшее почтение. Я так опешил, что не нашелся что ему ответить. (Прежде чем расстаться с моими воспоминаниями об Академии художеств, в которую после случая с композиционным конкурсом я уже не возвращался, мне хочется сказать два слова о тогдашнем ректоре... Шамшине — персоне не менее характерной для упадочной “дореформенной” Академии, нежели сонный олимпиец Резанов, нежели “засохший” Кракау или абсолютно чуждый искусству, ею фактически заправлявший Исеев. С виду Шамшин был очень “декоративен”: необычайно высокий, до странности тощий, с “благородно-бледным” лицом, украшенным белоснежными усами, он являл, особенно рядом с хамоватой внешностью Исеева, прямо-таки аристократический вид. Но этому внешнему впечатлению не соответствовало внутреннее содержание. Добрался он до своего высокого положения, не обладая и тенью таланта, а исключительно благодаря молчалинским приемам — где нужно низкопоклонству, где нужно лести, а где нужно, то и коварству. Таково, по крайней мере, было общее мнение о Шамшине и учеников, и готовых художников. В классах ректор появлялся редко; заглянет, постоит на пороге, точно опасаясь какого-либо враждебного выступления, тусклым взглядом обведет скамьи рисующих, что-то промямлит и, как призрак, исчезнет...)

Итак, я покинул Академию, но я и вообще с этого момента стал охладевать к мысли стать художником. Однако именно тогда же я увлекся мыслью создать целый спектакль, в котором я был бы и автором пьесы (либретто), и музыкантом (композитором), и художником (декоратором), и постановщиком (режиссером). Сюжетом этого “целиком моего” балета я выбрал сказку из любимого Атиного сборника “Elfenreigen” — “Die Kette der Nixe”1. Сюжет походил на “Ундину” Ламотт-Фуке, вдохновившую моего любимого Э. Т. А. Гофмана2, и на “Русалочку” Андерсена. Этим же сюжетом воспользовался в наши дни Ж. Жироду, пьеса которого шла с большим успехом на сцене театра Л. Жуве.

В музыке же мне хотелось угнаться за Делибом, но на самом деле то, что у меня вылилось, походило более на Пуни или Минкуса. Впрочем, два-три номера не только привели в восторг Атю и Володю, но даже заслужили одобрение самого строжайшего Карла Ивановича. Да и мне до сих пор кажется, что они были не так плохи. Особенно нравились “подводная” вариация самой никсы и большой для кордебалета вальс. Напротив, совсем мне не удавалась сложная драматическая сцена, когда выступавшая из озера вода затопляет замок. Тут музыка должна была бы дойти до потрясающей силы, а у меня получалось что-то тусклое и однообразное, состоявшее из одних бесформенных переливов и совсем незначительных аккордов. Ведь я не обладал ни в малейшей степени какими-либо теоретическими знаниями, да и не желал их приобрести, вероятно смутно в глубине сознавая, что это будет ни к чему, что мой талант не столь уж значителен, чтоб стоило им заниматься.

Когда же в 1889 г. я оценил Вагнера, а в 1890 г. стал упиваться музыкой Чайковского и Бородина, перебаламутившей всю мою душу, то я бесповоротно “забраковал” себя как композитора и, если все же не проходило дня, чтоб я не садился за рояль, то это было скорее удовлетворением какой-то почти физической потребности “извлекать звуки”, возникавшие и тут же забывавшиеся...


1 “Хоровод эльфов” — “Ожерелье Русалки” (нем.).
2 “Ундина” (1811) немецкого поэта Фридриха де ла Мотт Фуке (1777 — 1843) послужила сюжетом для первой немецкой романтической оперы, созданной Э. Т. А. Гофманом в 1812 — 1814 гг. и поставленной Берлинским оперным театром в 1816 г.

Следующая глава

1-2-3-4-5-6


Влюбленная пара среди стилизованной растительности (Израэль ван Мекенен)

Бегство в Египет (С. Бурдон)

Аполлон и Минерва венчают юного гения Франции (П. Миньяр)


Главная > Книги > Книга третья > Глава 3. Мое художество. > Глава 3. Мое художество.
Поиск на сайте   |  Карта сайта