1-2-3-4-5-6

“Летний аспект” папочкиной уютности выражался в самой его внешности. Зимой и в “полусезоне” он был всегда одет если не в домашний халат, то в черный сюртук при рубашке с отложным воротничком и с черным галстуком. Для выхода на улицу в морозные дни на голову одевалась старомодная бобровая шапка с выдающимся кожаным козырьком и тяжелая медвежья шуба; в менее суровые дни на голове у папочки появлялся котелок старомодного овального фасона, а на плечах разлетайка с пелериной. Летом же папа любил белые холщевые или желтоватые чесунчевые костюмы, а в качестве головного убора надевалась несуразно большая “панама”; серая разлетайка служила верхней одеждой. Таким “светлым” я папочку помню или возвращающимся из “города” в Петергоф, на Кушелевку, в Павловск или же на даче, занятым какой-либо работой в саду. Без дела он не мог оставаться ни минуты, и если погода позволяла, то он усердно мел сад, очищал дороги от сорной травы, поливал цветники, что-то подпиливал и приколачивал. И все это он делал с удивительной сноровкой.

Середина лета была отмечена рядом семейных празднеств. Начинались они 1(13) июля — днем рождения папочки, следовали именины кузины Ольги (11 июля), мамочки и сестры Камиллы (15 июля), рождение сестры Кати (19 июля), именины жены Альбера Марии (22 июля), а когда моя Атя вступила в нашу семью, то еще присоединились два праздника, ее именины (26 июля) и день ее рожденья (9 августа)... Однако из всех этих торжественных дней бесспорно самым торжественным было именно 1 июля. Уже к завтраку съезжались многочисленные папины сослуживцы, к обеду собирался весь синклит нашей многочисленной родни. Казалось, что самая погода, наша северная, капризная погода щадила это сборище милых людей, ибо я положительно не помню, чтобы 1 июля когда-либо шел дождь, а раз не было дождя, то совершенно естественно было устраивать стол (или столы) в саду. Вот это мы, дети, особенно любили, ибо в этом было что-то совсем необыденное — цыганское, кочевое, и в то же время нечто особенно веселое. Весело было видеть, как наши горничные при помощи разных пришлых служанок в светлых ситцевых платьях и белых передниках “летают”, шурша накрахмаленными юбками, с блюдами из кухни к столу, обнося ими гостей; весело было слышать, как выскакивают пробки из бутылок меда, пива и шампанского; странно и тоже весело было ощущать вместо паркета под ногами песок и беспрепятственно бросать на землю косточки и лакомые кусочки, которые тут же поедались собаками и кошками.

Обязательным на этих пирах был к завтраку колоссальный пирог с лососиной и вязигой, а к обеду Кавосский семейный суп — венецианское “ризи-бизи” — нечто столь вкусное, что ни один гость не отказывался от повторной порции, а мы, обжорливые ребята, съедали этого “ризи-бизи” и целых три тарелки. Впрочем, если день был особенно жаркий, то кроме этого горячего супа сервировалась еще холодная, со льдом и с белорыбицей ботвинья, и я, отличавшийся особенной склонностью к обжорству, умудрялся не только съедать три тарелки первого супа, но еще и две второго. Да и не я один... И как это только выдерживали желудки? Как люди не заболевали? Мамочка и в эти дни не изменяла своей обычной умеренности, но гостей она потчевала усердно, приговаривая: “N’ayez aucune crainte — au grand air on peut se permettre certains exces”1.

А после обеда столы убирались, и на балконе дачи уже шли приготовления к чаю, за которым можно было еще наесться и простоквашей и варенцом или отсыпать себе на блюдечко изрядную порцию земляники или клубники. Между обедом и чаем по традиции затевалась игра в “бочки”2, в шары, до которой великим охотником был не только папа, но и многие его приятели. Но только игра эта не производилась у нас, как везде за границей, на специально уготовленной площадке, а происходила она по обыкновенным, вовсе не укатанным дорожкам, причем папочка, выбрасывая первый “маленький” шар, позволял себе разные шуточные вольности: он то запустит шар так далеко, что его едва станет видно, то, напротив, бросит чуть ли не себе под ноги. “Итальянцы” — дядя Костя и дядя Сезар — пытались в таких случаях протестовать во имя “правил” игры, но нам, детям, тем из нас, кого большие допускали до игры с ними, эти папины причуды доставляли особенную радость. Потешными были споры, возникавшие в тех случаях, когда два или три шара оказывались на почти равном расстоянии от “маленького”. Приходилось размерять эти расстояния платками, палками или шагами, и тут в наших почтенных, всегда столь сдержанных дяденьках, вдруг прорывался их итальянский темперамент, бывало, что дело доходило и до негодующих криков... Это детям еще более нравилось — нравилось, что те самые дяди, которых нам ставили в пример, которых мы побаивались, становились сами похожими на нас, мальчишек. Папочка же относился к этим спорам с невозмутимым благодушием.

В июне или в начале июля по вечерам света в Петербурге не зажигали, и это было так необычайно, так странно и так прелестно. Но в конце июля темнота наступала в 9 часов, а с каждым днем затем все раньше и раньше, и тогда приходилось зажигать лампы и свечи. Особенно мне нравилось, когда зажигались свечи в специальных подсвечниках, предназначенных для открытого воздуха. В них пламя было защищено стеклянным бокалом, а свеча автоматически подымалась по мере сгоранья, толкаемая снизу пружиной. Вокруг источников света роилась мошкара и мотыльки, налетали на них и тяжелые мохнатые ночные бабочки. Прелестная картина получалась за дачным чайным столом, не менее уютная, нежели зимние заседания в городе под висячей лампой.

Все более и более сгущаются сумерки, листва и плетение ветвей начинают выделяться кружевным силуэтом на фоне лимонной зари, освещенный же первый план от контраста приобретает особую яркость. Такими летними вечерами обыкновенно ничего не делалось, пасьянсы не раскладывались, не производилась клейка, не рассматривались журналы или книги, а среди стихающей природы шла тихая беседа. Тут-то папа и любил вспоминать былое, рассказывать про Рим и Орвието, про государя Николая Павловича и его страшного министра Клейнмихеля, про свои академические годы. А то кто-нибудь из оставленных ночевать гостей начнет свой рассказ, и, бывало, его так заслушаешься, что и самые настойчивые увещевания мамочки или бонны не заставят меня пойти спать. Я очень любил, чтобы у нас ночевали, — ведь так весело было, когда на составленных стульях, на диванах, чуть ли не на полу устраиваются постели, а за утренним кофием появляются чуть заспанные люди, которых в эту пору дня и в такой интимной обстановке никогда не увидишь.

Едва ли не эта самая склонность к уюту и отчасти сопряженная с ней незлобивость и непротивление злу помешали моему отцу при всем его таланте пройти весь тот триумфальный путь, который ему открывался с момента его возвращения из римского пенсионерства на родину. В нем не было и тени интриганства или хотя бы простой хитрецы, ему были омерзительны всякие хлопоты за себя и менее всего он был способен на пресмыкательство или подсиживание товарищей. И вот почему Николай Леонтьевич Бенуа, будучи несомненно самым даровитым и знающим из архитекторов своего времени в России, все же остался в какой-то тени. Впрочем, пока был жив император Николай I (лично его отмечавший особенным вниманием), папе доставались и большие и очень значительные задачи. К самому замечательному, что сооружено по его проектам, принадлежат придворные конюшни в Петергофе, по своей величине едва ли не превосходящие знаменитые конюшни Конде в Шантийи. Это целый городок, выдержанный в характере английского средневековья, к которому питали слабость и мой отец и его державный покровитель. Сейчас принято иронизировать над всякой такой “псевдоготикой”, и редко кто потрудится пересмотреть этот вопрос с тем, чтобы удостовериться, что вовсе не все в этой архитектуре “эпохи Луи Филиппа, Николая I и ранней Виктории” грешит легкомыслием и плохим вкусом. Напротив, иные из сооружений того времени (начиная с лондонского здания “Парламент Хауз”) неизмеримо более внушительны и даже просто прекрасны, нежели то, что за ними последовало, и то, в чем современная архитектура воображает, что она, наконец, открыла новый, вполне идеальный стиль. Папины же петергофские конюшни, как по общему замыслу, так и по изяществу деталей, не уступают лучшему, что в том же роде было создано на Западе и в общем и целом представляют собой нечто удивительно гармоничное, стройное и царственное. Но, увы, на этом грандиозном сооружении и еще на нескольких постройках, тоже затеянных при Николае I, останавливается расцвет архитектурной деятельности отца — дальше же и до самой смерти почти сплошь тянется нечто, если и почтенное, то несколько тусклое и не заслуживающее быть отмеченным историей искусства. Его менее даровитые товарищи успевают создать за тот же период несколько значительных построек: так, Резанов строит дворец в. к. Владимира Александровича, и тот же Резанов доводит до конца грандиозную постройку Храма Христа в Москве; Кракау строит и отделывает дворец барона Штиглица, ставший затем дворцом в. к. Павла Александровича; другие архитекторы, посвятившие себя разработке русского стиля, пользуются, благодаря усилению националистских (точнее, псевдонационалистских) теорий, — особым успехом (Гедике, Гримм, Кузьмин и др.). Напротив, Н. Л. Бенуа должен довольствоваться постройками частных доходных домов и дач и такими скучными задачами, как Богадельня в Петергофе.


1 Не бойтесь: на свежем воздухе можно позволить себе некоторые излишества (французский).
2 Правильнее “бочче” (от итальянского “bocce”). Игра состоит в том, чтобы с определенного расстояния бросать деревянные шары (бочче), стараясь попасть как можно ближе к маленькому, тоже деревянному шарику и сбить шары противника. Выигрывает тот, у кого шары приземлились ближе к маленькому шару — цели.

1-2-3-4-5-6


Рисунок из Liber Veritatis (Клод Лоррен)

Утро помещицы (А.Г. Венецианов, 1823 г.)

Стычка (Жак-Куртуа Бургиьон)


Главная > Книги > Книга первая > Часть первая > Глава 7. Мои родители > Глава 7. Мои родители
Поиск на сайте   |  Карта сайта