
1-2
Выставка Тулуз-Лотрека.
Со всеми очередными театральными делами получилось, что я чуть было не пропустил поделиться с читателями впечатлениями о выставке Тулуз-Лотрека, устроенной в Музее декоративного искусства и уже на днях закрывающейся. А между тем, из всевозможных впечатлений, которыми тормошится наше восприятие, впечатления от выставки Тулуза самые, пожалуй, в этом году значительные и, что особенно важно, освежающие. Среди всяких явлений, в которых путаются искренность и гримаса, глупость и лукавство, бездарность, спрятанная под шумихой, и талантливость, искривленная угодничеством перед модой, такой ансамбль, как тот, что представляет (с небывалой полнотой) творчество этого странного человека и пленительного мастера, служит настоящим отдыхом.
Слава богу, здесь всякие сомнения отпадают. Здесь налицо настоящая “божья милость”, настоящая, несомненная избранность, здесь не приходится уставать от той душевной гимнастики, которую заставляют проделывать девяносто девять сотых того, что вас заставляют смотреть, здесь стихия, которая вас забирает, несет, покоряет, и с выставки выходишь с тем восхитительным чувством, которое в нас вызывает всякая подлинность, выходишь со словами: вот это искусство…
И именно потому, что это так стихийно и так просто в своем беспредельном многообразии, очень трудно формулировать, почему это хорошо и что это вообще такое. Одна формула во всяком случае у вас назревает сразу: это ничего общего не имеет с какой-либо духовной трагедией. Что жизнь Тулуз-Лотрека, благодаря тому, что он был уродцем, выродком, почти карликом и калекой, что вся эта жизненная его беда загнала его в порок, в пьянство, в какое-то странное существование забулдыги, превратила в завсегдатая кабаков и домов терпимости, — это все знают и на это очень любят указывать “литературные” исследователи его искусства. Иные почти готовы усмотреть в нем не то смеющегося сквозь слезы обличителя, не то циника, рывшегося для своих художественных задач в подонках общества и извлекавшего оттуда разительные формулы… Однако ничего подобного у незлобивого и беспредельно нежного Лотрека нет. Его смех — не смех обличения, а смех самой настоящей французской blague1, его наслаждение всяческим безобразием — не отражение собственного безобразия, а тот странный дар, который присущ гению, обладающему способностью творить из всего красоту, все превращать в красоту и находить в этом бесконечное удовольствие.
Но неправы и те современные Сальери (их за последнее время развелись целые полчища), которые на всякое творчество бросаются со скальпелем формальной эстетики и с виртуозностью профессионалов разымают один “труп” за другим. Когда даже в отношении Лотрека, этого чудесного импровизатора, этого непрестанного “оргиаста” (и это слово сейчас опошлено до последней степени, но, говоря о Лотреке, трудно без него обойтись), эксперты современной формальной эстетики начинают прилагать весь свой жаргон, пригодный для каких угодно художественных характеристик и выкладок, когда то, что есть одна сплошная непосредственность, превращается в их формулировках в какое-то нарочитое, намеренное искание, — то это уже граничит с кощунством. Это как раз то, что самому Лотреку было бы столь омерзительно, что он перед носом таких педантов захлопнул бы свои папки и отставил бы все свои картины лицом к стене.
Главная радость от творчества Лотрека кроется именно в этой оголенной чистоте художественно-творческого начала. У иных, иногда очень больших и очень искусных, эта чистота скрыта под какой-то маской (особенно это сказывается у натур сугубо тщеславных, как бы стесняющихся самих себя и испытывающих на подмостках искусства ту робость, которую испытывает актер); у других эта чистота художественно-творческого начала затуманена предрассудками школы, желанием не отставать от моды, а то и прямо корыстными соображениями. Но ничего такого у Лотрека нет. Это — сама искренность, сама “развязность”, но не развязность дурного тона, не грубая, хамоватая развязность выскочки и сноба, а почти ребяческая, необычайно грациозная развязность, что-то удивительно пленяющее и покоряющее.
Быть может, именно в этом сказался архиподлинный его родовой аристократизм. Во всяком случае, все знавшие его сохранили воспоминание именно об этой его душевной грации. Тулуз умел быть необычайно дерзким, он, как никто, подмечая смешные и особенно хамоватые стороны в людях, он, как настоящий француз, умел “вскипать”, гневаться и возмущаться, но душевная элегантность никогда не покидала его, — он сросся с ней. Этот потомок славнейшего, почти королевского рода, восходившего до самого IX века, был с виду уродцем и карликом, вел жизнь забулдыги и пьяницы, но на самом деле по существу оставался паладином из рыцарских романов и “героем”… И вся его страсть к дну, к низам была своеобразно вывернутая форма того, что… Зигфридов связывает с нибелунгами, что короля Кофетюа влекло к пастушке и что Достоевского пленило в падших созданиях. Надо быть “аристократом”, надо быть “королевской крови”, надо иметь в себе ощущение коронованности, чтобы не бояться никаких низов, никакой грязи, а, напротив, одним своим присутствием освещать и облагораживать любую среду и самые низкие низы…
1 Беззлобная шутка (французский).
1-2
 Аполлон и Дафна. 1908 г. |  Версаль. 1921 г. |  Арлекинада. 1906 г. |