1-2
О новом стиле.
Хотя предшествующие строки и свидетельствуют о коренном непонимании их автором того, о чем я говорю, тем не менее я охотно даю им место в “Речи” уже потому, что в горячих словах г. Плинатуса я слышу знакомые мне возражения и слышу отклики тех самых споров, которые ведутся в среде нашей архитектурной молодежи. Его призывы к независимости, к свободному творчеству, к образованию своего стиля, его негодование на рабство традиции — это ли не знакомые, это ли не пользующиеся симпатией широких кругов слова? И именно “популярность” их и заставляет с ними считаться. Именно с этим недоразумением и надо бороться.
Если не очень вдумываться, то все, что говорит мой оппонент, совершенно правильно. К его критике современных архитекторов (я не говорю о нескольких исключениях) я всецело присоединяюсь. Все начинается даже не “со стиля фасада”, как рассказывает г. Плинатус, а с наклейки бумаги на доску, с очинки карандаша, с линейки и циркуля. Заурядный (хотя бы даровитый) архитектор почти никогда не ждет, чтобы его посетила вдохновляющая мысль или созрело явное представление о поставленной проблеме, а он уже сразу начинает “компоновать”, а это значит, что он просто предоставляет свою мысль импровизации и игре случая. В кладовой его памяти хранится всякая всячина: завитки, швыркули, картуши, трофеи, купола, капители, базы, пилястры, карнизы, еще карнизы и еще карнизы; он знает четыре-пять рецептов, как все эти игрушки комбинировать; его рука хорошо приучена к черчению, сама бежит вдоль линейки, быстро и ловко ставит вертикали, быстро и ловко заставляет ковылять циркуль, указывающий места симметричностям. Но вот всего этого и дли него и для заказчика достаточно. Какой там стиль! Стиль для современного архитектора (среднего уровня) — это просто увражи в его библиотеке. Если заказчик “потребует стиля”, то он его сейчас же и выкопает. Заглянет в два-три фолианта, обложит себя фотографиями — и дело в шляпе. Ведь стиль — это такие-то карнизы, а не другие, такие-то капители, а не другие. Что стиль есть язык, на котором говорили люди целой эпохи (да только и умели на нем говорить), этого он просто не знает...
Но в том-то вся беда и есть. И если я так хлопочу о классиках, то вовсе не потому, чтобы я был фанатическим поклонником Древней Греции или Рима (скорее мое “личное сердце” лежит к западноевропейским стилям средней и новой истории), а потому, что мне бы хотелось напомнить о языке архитектуры. Тут ничего не поделаешь. Случилось как-то само собой, что архитектура забыла о своем языке. Не то чтобы она забыла о русском, французском, немецком языках, не то, чтобы она потеряла связь с народными основами вкуса (ох, как меняются со временем эти основы!), а просто она утратила способность изъясняться на своем языке, она “обезграмотела”, и развратилась она в этом смысле до того, что речь ее стала походить на какое-то лепетание, разумеется, ничего общего с милой детской болтовней не имеющее. Архитектура как искусство страдает прогрессивным параличом. И вот тут у людей, любящих этого больного, является тревога, является ужас, является страстное желание помочь... Как один из целительных режимов рекомендуется при этом классика. Но вовсе она не рекомендуется в качестве какого-то знахарского снадобья или хотя бы лекарства из аптеки...
Впрочем, я ничего не имею возразить против тех врачей, которые, будучи призваны к одру больного, говорят о том, что вообще ему ничего не нужно. Не нужен-де и режим. Дайте ему полную свободу — он и поправится. Очень возможно, что действительно архитектура, лишенная каких-либо руководящих идеалов, все более и более запутываясь в своем развращении, наконец, умирает вовсе — с тем чтобы через два-три поколения (как пророчит г. Плинатус) воспрянуть с новой силой и новым блеском. Но тут уже дело темперамента. Один смотрит на погибающего с легким сердцем: ладно, еще успеет сам спастись, а не спасется — тоже хорошо — там наверху разберут. Другие же просто физически не выносят этого зрелища гибели. А так как по моему глубокому убеждению и те и другие исполняют в обществе предопределенные им моральные и культурные функции (каждый согласно именно велениям своего темперамента), то я и кличу свой клич, клич о спасении.
Ну, понятно, вопрос этот, как всякий вопрос общественного порядка, очень сложен, безумно запутан. Если бы даже я посвящал ему не три-четыре письма в год, а заполнял бы им газету сверху донизу ежедневно, то все же к выяснению я бы не пришел; я бы даже не пришел к какой-либо исчерпывающей формулировке своей мысли (или “велению своего темперамента”). Но эта фатальная обреченность на неясность не останавливает меня, а лишь заставляет просить у читателя, кроме снисхождения и кроме простого “логического” внимания, еще и какого-то “внимания душевного”. Если читатель будет просто придираться к моим словам, то из этого ничего ни для меня, ни для него, ни для архитектуры не выйдет. А если он пожелает вникнуть в то самое, о чем я не то что говорю (можно ли вообще “говорить” об искусстве?), а что занимает мою мысль, то, быть может, он не только поймет меня, но и поможет делу.
Господа читатели, ведь мы все заинтересованы в данном вопросе. Ведь архитектура — это не есть картина на стене или прослушанная в концерте соната; архитектура есть самая наша жизнь, то, в чем мы живем, то, что ближе всего касается нас, то, в чем ярче и полнее всего должны выразиться как материальные потребности, так и наши духовные интересы. И мы все в ней участники — не одни только архитекторы, и не одни только их заказчики. Если бы мы выработали в обществе в целом настоящий здравый вкус, если бы мы выучились желать твердо, определенно и неукоснительно минимума изящного, если бы каждого из нас коробило бы от уродливого фасада, от уродливой улицы, от уродливой печи в нашей комнате, от уродливой формы наших окон, от уродства тех стульев, на которых сидим, и той посуды, которой мы принуждены пользоваться за столом (ибо все это архитектура), если бы мы поняли, что все эти требования вовсе не требования беспочвенной эстетики и еще менее какой-то роскоши богатых людей, если бы мы вообще поняли до конца, что изящество и богатство вовсе не синонимы, то мы бы с вами, читатель, создали ту нашу архитектуру, о которой мечтает г. Плинатус.
И вот где приходится вернуться к вопросу о классике. Если мы не хотим развитие и решение этих вопросов предоставить одному случаю или провидению, если у нас с вами темперамент тех людей, которые не могут видеть равнодушно гибель близкого существа, то мы должны начать с того, чтобы самим себе как следует уяснить некоторые коренные вопросы А при этом нам и может оказать большую услугу классика. Знаменитый французский архитектор Виоле-ле-Дюк и знаменитые английские эстеты Рескин и Моррис базировали свое учение о вкусе на готике. В ней они видели и ту разумность и близость к природе, и ту логичность, которые им казались основами всякого художественного “благородства”, всякой живой красоты. И против их проповеди ничего возразить по существу нельзя. Va pour le gothique, a главное, va pour le naturel et le raisonnable1. Но вот практически из их проповеди не получилось тех вполне благополучных результатов, которых можно было ожидать. Особенно не посчастливилось Виоле — и по довольно ясной причине. В его творчестве увлечение готикой как “археологией” взяло верх над увлечением готикой как образцом жизненного искусства — и в результате получился ужасающий антипод всякого истинного стиля, какая-то дикая смесь старых форм с новыми потребностями. Даже пресловутый faux gothique2 романтической эпохи оказывался сейчас более сносным, нежели “современная готика” школы Виоле-ле-Дюка. Там археологию перевешивали причуды и капризы, там была какая-то милая игра. В изделиях же французской архитектуры “строгого” и “национального” направления начала 1850-х годов царит губительная скука педантизма и схоластика, не имеющая даже прелести и “скурильной моды”.
1 Пускай готика, а главное, пускай естественное и разумное (французский).
2 Ложная готика (французский).
1-2
Кладбище. 1896-1897 г. | Король прогуливался в любую погоду.. (Сен-Симон) | Версаль. Фонтан Бахуса зимой. 1905 г. |