1-2-3

Эти чудеса и не замедлили объявиться. Но только они были совершенно иного рода, нежели те, что сулили его первые работы. Менее всего в них оказалось каких-либо реминисценций “парижского воздуха”, и больше всего в них оказалось чего-то самобытно русского, чего-то, что поражало своим жутким сходством с той нас окружавшей средой, которую мы сами, вероятно, вследствие привычки воспринимали с несравненно меньшей остротой, нежели он, новоприбывший.

Когда на выставке в Академии художеств под гигантскими копиями с Рафаэля предстала на публичный суд серия его картиноподобных этюдов, окружавших главное произведение Григорьева, названное “Расея”, многих охватил одновременно с восторгом от явной талантливости и род ужаса. Перед эстетами, совершенно к тому времени отвыкшими вычитывать из картин какие-либо уроки и пророческие назидания, предстало подобие “головы Горгоны”...

Такие именно мысли, тогда же мной записанные почти в этих самых выражениях, вызвали во мне страшные картины григорьевской “Расеи”. Как же было не исполниться чувства некоего почитания к художнику столь проникновенного ясновидения? Правда, где-то глубоко в душе не переставала жить надежда, что в целом все обстоит не в такой уже безнадежности, что все же существует рядом с этой кошмарной “Расеей” та Русь, которую можно по-прежнему считать “святой” и которую следует по-прежнему любить с чисто сыновней нежностью. Но одно — “глубина души”, до которой моментами и добраться трудно, а другое — простая, осязаемая действительность, и эту очевидную действительность Григорьев со странной простотой, с откровенностью какого-то enfant terrible1 и преподнес.

Григорьев сознавал, что он совершил при этом своего рода подвиг и даже гордился им. Он, например, охотно принимал сравнения себя с Достоевским. Однако и тогда казалось, что рождение столь значительных “откровений” явилось все же неожиданностью для него, что они явились продуктом интуиции, что они появились на свет потому, что настал момент, когда нужно было им появиться. Творческие силы и техническое мастерство Григорьева сыграли при этом роль проводника каких-то велений, исходящих из сфер, не доступных человеческому познанию. Замечательно, что творчество Григорьева осталось абсолютно изолированным, что оно не нашло себе ни единого подражателя.

О Григорьеве как о человеке можно очень многое сказать и следовало бы ныне же начать собирание материалов для такого его портрета — пока еще свежи и ясны воспоминания о нем, о всех противоречиях этого странного характера. Странным этот характер действительно был. Многие боялись Григорьева, считали его за какого-то опасного скандалиста. Получилась эта репутация вследствие крайней впечатлительности художника и полной зачастую невозможности его совладать с возникшими в минуту аффектами. В смысле каких-либо моральных принципов в нем тоже не все было определенно и четко установлено, и почти всегда Григорьев поступал и говорил так, как ему подсказывали его далекие подчас от простого здравого смысла побуждения. Но меня лично влекло к этому странному человеку. Как-никак, а среди моих современников он представлял собой наиболее цельный образ художника, и представлял он его без всякого наигрыша, в силу одних только велений своей натуры. Интуиция сказывалась не в одних только произведениях Григорьева, но и в его убеждениях (в том “подобии убеждений”, которые он проповедовал иной раз с пламенной страстностью), в его отношениях к людям, в его художественных увлечениях и в его критике. Интуиция руководила и проявлением его чувств к самым близким людям, и если в суете светских и деловых отношений иной раз трудно было решить, находится ли он под влиянием доброго или злого начала, то во всем самом существенном и самом жизненном он слушался своего сердца, если же восставал против него, то с великим страданием, вслед за которым являлось глубокое раскаяние.

Смятенный дух жил в Григорьеве, но то была истинная и подлинная смятенность, а не та неврастеническая взбаламученность, которая в наши дни “носится”, как модный костюм, или происходит от какого-то духовного разгильдяйства. Эта смятенность Григорьева, вероятно, и помешала ему продолжать творить с той же уверенностью, когда он оказался в новых условиях после своего отбытия из России. Он, во всяком случае, если и храбрился, хоть и уверял себя и других, что он “себя еще покажет”, все же потерял как-то почву под ногами. Он и до создания “Расеи” жил в чужих краях и чувствовал себя в них, как рыба в воде. Ему даже казалось, что он лучше понимает это чужое, нежели свое, что ему и люди нерусские ближе, нежели русские, что он лучше может с ними сойтись. На самом же деле этот до крайности чуткий аппарат оказался в чужих краях без того питания, которое позволило ему создать вещи чрезвычайной значительности. С ультраинтуитивными натурами происходят подобные духовные катастрофы. С особой чуткостью откликаясь на разные “подсказки”, исходящие из окружающей их жизни — подсказки редко даже ими до конца осознанные, они не способны накоплять опыт, не способны синтезировать свои впечатления, не способны жить на “запасы”. Приобретаемое они тут же тратят, причем это их мало тревожит, так как им кажется, что этот приток впечатлений неиссякаем.

Чисто художественная ценность созданного Григорьевым в чужих краях не уступает художественной ценности “Расеи” и всей совокупности картин, созданных им во время пребывания на родине. Пожалуй, даже в узкоживописном смысле Григорьев неизменно за последние годы шел вперед. Он освобождался от некоторой жесткости и от тех формальных условностей, которые проникли в техническую сторону его работы вследствие временных увлечений (так, между прочим, исчезли и последние следы кубизма, довольно наивно понятого и усвоенного Григорьевым). Палитра стала богаче, но и ярче, фактура (отчасти под влиянием Вламинка, достоинства которого Григорьев был склонен преувеличивать) приобрела предельную виртуозность. К удивительно блестящим достижениям принадлежат его бретонские портретообразные этюды, а также те серии пейзажных заметок, которые он вывез из своих странствований по Центральной и Южной Америке. Но вот “тень Расеи” все же лежала на всем этом заграничном творчестве Григорьева и как-то вредила его успеху. Вторая часть его творения так и осталась до некоторой степени фрагментарной.

1939 г.


1 Сорванец, не считающийся с условностями и приличиями (французский).

1-2-3


После смерти (Гойя)

Римская руина (Я. Асселейн)

Волшебник. 1957 г.


Главная > Статьи и воспоминания > Русские художники > Борис Григорьев. > Борис Григорьев.
Поиск на сайте   |  Карта сайта