Браз.
Редеют наши ряды. И как они еще поредели! Да о рядах уже и нельзя говорить. Остались отдельные фигуры, а о сплоченном когда-то содружестве и память постепенно сглаживается. Среди тех немногих, кто еще здесь, на чужбине, представлял когда-то деятельную, горевшую энтузиазмом плеяду “Мира искусства”, Браз был одной из самых характерных фигур, и потеря его для нас, остающихся, особенно чувствительна не только в чисто личном отношении, но и потому, что Браз был по всему своему духовному складу, по своим художественным вкусам и симпатиям типичным “мирискусственником”.
Подошел он к нашей основной группе сравнительно поздно, если я не ошибаюсь, — в 1895 году. В то время я заведовал коллекцией княгини М. К. Тенишевой и, желая восполнить русский отдел этой коллекции, искал всюду проявления каких-либо новых талантов. В этих поисках я и набрел на выставке ученических работ в Академии художеств на целую группу вещей, чрезвычайно выгодно отличавшихся от прочего не только несомненной своей даровитостью, но и своей культурностью. Так у нас, особенно у нас, в Петербурге, тогда не писали. Чувствовалось сознательное отношение к технике и знакомство с образцами очень высокого качества, в особенности с голландцами XIX века — с Израэльсом, Мовом, братьями Марис. Странно было и то, что вместо русских мотивов тут было все “заграничное” — разнообразные типы голландцев и голландок, этюды скота среди нерусских пейзажей и т. д. Заинтриговал самый факт такой странности — почему понадобилось готовому и зрелому художнику поступать еще в ученики Академии и конкурировать с какими-то недоучками?
Тогда же было приобретено для собрания Тенишевой несколько этюдов Браза, и я поспешил познакомиться с заинтересовавшим меня автором. Оказался он воспитанным молодым человеком, одетым не без изящества и опять-таки по-заграничному. Сразу обнаружилось, что он отлично знает художественную жизнь Мюнхена и Амстердама и живо интересуется как новой живописью, так и музейной стариной. Манера держать себя у Браза была простая, лишенная всякого позирования, но во всем сказывалась какая-то уверенность, точно этому плотному, высокому, но чуть сутулому человеку не двадцать три года, а за тридцать. Тут же объяснилась упомянутая странность — поступление Браза в русскую академию; поступил он в нее вовсе не для учения (учиться ему уже было нечему, — тем более, что он успел до заграничной поездки пройти курс славившейся тогда одесской школы), а для того, чтобы снискать совершенно необходимое ему, как еврею, звание. Это звание он тогда же и получил, после чего его отношение к Академии прекратилось и возобновилось только во время революции, когда Осип Эммануилович был избран в академики и в члены совета.
В 1895 году “Мир искусства” еще не существовал; мало того, наш интимный кружок не представлял собой какого-либо подобия общества. Браз остался тогда в стороне, тем более, что и я, “открывший” Браза, вскоре после знакомства с ним отправился в Париж, где и прожил, с коротким перерывом, следующие три года. Однако, когда в 1897 году Дягилев затеял свою первую выставку, Браз был приглашен участвовать в ней и сразу занял то положение среди нас, которое за ним осталось в течение всей дальнейшей деятельности кружка, ставшего в 1899 году обществом “Мир искусства”. Как член этого общества Браз, однако, занял место в той части его, которую можно бы назвать “оппозицией”, и оппозиция эта была скорее правого, нежели левого толка. Будучи столь же строг к другим, как и к себе, он бывал не согласен с приглашением новых участников, часто выражал недовольство слишком диктаторскими замашками Дягилева и настаивал на более строгом соблюдении устава, с которым наш “вождь” обращался довольно свободно. Получились даже в 1903 году довольно серьезные разногласия по вопросу о жюри и полномочиях нашего председателя, вследствие чего Дягилев отстранился от созданного им общества. Это привело к созданию “Союза русских художников”, после же новой “сецессии”1 в 1910 году, — к возобновлению “Мира искусства”, но уже без участия Дягилева. И в “Союзе”, и в новом “Мире искусства” Браз продолжал играть очень значительную роль.
За эти же годы Браз успел занять в русском обществе видное положение и как живописец. Особенный успех имели его портреты, среди коих несколько даже произвели сенсацию. Профильный портрет дамы в красном, портрет дамы в вечернем платье, портрет-этюд художницы в обстановке 1830-х годов, портрет старика-акварелиста А. П. Соколова и портреты художников Иванова и Первухина поражали как жизненностью, так и своим высоким техническим мастерством. Присущи им были и те черты, которые выдвинули Браза еще в стенах Академии — какая-то зрелость вкуса и какой-то “европеизм”. Место же в первом ряду среди русских портретистов, почти рядом с Репиным и Серовым, Браз занял, когда он с необычайной удачей исполнил (по заказу совета Третьяковской галереи?) свой знаменитый портрет Чехова. Дался этот портрет ему не легко и не сразу; помучился он с ним больше всего из-за причуд самого Антона Павловича, но в конце концов художник одолел трудности задачи. Не все были согласны с таким Чеховым. Многим портрет показался слишком прозаичным, будничным. Мне думается, что будущие поколения будут как раз особенно благодарны Бразу за то, что он оставил о внешности писателя абсолютно объективный “документ”. Никакие комментарии, никакие подчеркивания не выступают здесь вперед, художник со своим личным мнением как бы стушевывается перед тем, кого ему надлежало изобразить. В этом смысле как этот портрет, так и многие другие портреты Браза ближе подходят к объективным портретам Перова и Крамского, нежели к “подчеркнутым” портретам иногда слегка, а иногда и чрезмерно подчеркнутым Репина и Серова.
Этот реалистический объективизм, это правдолюбие являются вместе с его изощренной культурностью наиболее характерными чертами не только Браза как художника, но и Браза как человека. Даже в подборе его коллекций сказались те же черты — и в них нужно искать основание того предпочтения, которое он питал к голландцам XVII века и к нидерландским примитивам XV века перед всем остальным. Сердечные его симпатии клонили к незатейливым изобразителям простой правды, которые так любовно передавали и свой родной пейзаж и всевозможные моменты повседневной жизни. Он не уставал указывать на тонкую прелесть их “списанных с натуры” красок на их поэтичность, на характерность выбранных мотивов, на удивительную передачу атмосферы.
Но в еще гораздо большей степени Браз выражал свое правдолюбие в общении с тем тесным кругом лиц, с которыми он дружил. Иные, хотя и ценя эту черту в нем, считали все же подчас, что он пересаливает и даже что он бывает несносен. Но Браз, сознавая, что его мания говорить всем правду может быть подчас неуместной, не был в состоянии справиться с тем, что в нем было чертой прямо-таки органической и что нередко вырывалось у него помимо его собственной воли. Он не мог не сказать правды, и он болезненно переносил, когда слышал произнесенную при нем ложь или то, что ему таковой казалось. Случалось, что он своим отказом допущения каких-либо компромиссов действительно переходил через границу общепринятых условностей. Часто он за компромисс принимал то, что было продиктовано простой вежливостью или же потребностью тоньше нюансировать тот или иной приговор. Но почти всегда в таких случаях Браз принципиально был прав. И разве вообще пересол в этой области подлежит осуждению? Разве не ценна в некоторых людях эта склонность к пересолу в справедливости? Во всяком случае это более ценно, нежели черта обратная. Вот способностью, смотря по обстоятельствам, “складывать душу” Браз не обладал ни в малейшей степени, и именно эта его неспособность была тем, что особенно ценили в нем друзья, не исключая и тех, кого он нет-нет и обидит.
Мои дружеские чувства к Бразу были основаны именно на этой черте (которой я обладаю в несравненно меньшей степени), но они были основаны еще и на его беззаветной любви к искусству, выразившейся как в его личном творчестве, так и в его любовании произведениями других художников, старых и новых...
Однако любовь Браза к искусству выражалась, пожалуй, еще более ярко в его собирательстве, и не в самом факте какого-то “стяжания”, а в том, что он чувствовал действительно непреодолимую потребность окружать себя прекрасными вещами, “возиться” с ними, изучать их. Громадный опыт Браз приобрел при этом на своей собственной коллекции в том, что он сам реставрировал свои старинные картины и возвращал им их прежний блеск и красочность. Большое наслаждение я испытывал, когда случалось вместе с ним любоваться каким-нибудь чрезвычайно прекрасным художественным произведением, но очень привлекательно было в нем и то, как он выискивал в произведении скромном, а то даже и не вполне удачном, черты красоты и поэтичности. В эти минуты он весь преображался. Куда девалась горечь его скепсиса, его привычка “ничего ниоткуда не ожидать хорошего”! Указывая на ту или другую особенность колорита, техники или замысла в картине, осторожно и любовно поворачивая в руках какую-либо бронзовую фигурку, Браз буквально весь преображался и своим восторгом, своим умилением заражал тех, с кем он делился радостями. Как печально, что уж никогда больше я не увижу той его счастливой улыбки, которая появлялась в такие минуты и которая тем более трогала, что она озаряла лицо, носившее явные следы самых тяжелых испытаний!..
1936 г.
1 От французского “sуcession” — отделение от чего-либо.
Разрушение Вавилона (М. ван Гэмскерк) | Константин Альбертович Кавос. 1880-х г. | К.А. Сомов за работой. 1910 г |